Утром никогда не дают поспать. Отогнав лупоглазого ангела в пионерском галстуке, я позвал второго клиента.
Кажется, лет десять назад старая дама работала в управлении культуры. За глаза ее называли Царь-Жопой. Несколько несложных операций и курс медикаментозной терапии, назначенный нашими коллегами, изменили ее формы. Но худоба ей не шла, и она, выкупив у губернаторши массажный салон, посадила девочек на гормоны – новшество, по заслугам оцененное элитой, пресыщенной толстыми секретаршами. Но тут оказалось, что никакие гормоны не могут вернуть ей прежнего статуса. Я – ее последняя надежда.
– Воспоминания, – сказал я таким тоном, как будто прописываю ей рецепт.
– Что? – спросила Экс-Жопа.
– Ваши воспоминания.
– Не поможет. Я, знаете, часто предаюсь воспоминаниям той поры, когда директриса художественного музея освобождала для меня сразу два стула, а на заднем сиденье «Волги» никто не садился со мной. Я и теперь иногда дома составлю рядом два стульчика и на самую щелочку сяду. Телевизор там посмотреть или перелистать альбом Пурыгина…
– Не то, – сказал я.
– Тогда что же?
– Воспоминания детства.
– Детства? Да разве кто-нибудь, кроме писателей, может помнить детство?
– Я не писатель, однако я его помню. И видите – неплохо выгляжу. Взгляните на этот животик.
– Ах, у меня был больше! Но скажите, что? Как? Что я должна вспомнить, чтобы снова располнеть?
– И помолодеть, и пользоваться бульшим успехом, чем все ваши девочки.
– Вы мне льстите.
– Ничуть… Не знаю, пойдет ли ей это на пользу. Всем существом она отказывалась от этих ценных целительных воспоминаний. Я промучался с ней больше часа. Пригласил гипнотизера, но и в трансе она продолжала бормотать о жирном чиновничьем прошлом.
– Похоже, это женщина сразу родилась взрослой, как и большинство из них, – сказал я так, чтобы она не могла меня услышать.
– Такого не бывает, – возражал наш гипнотизер, но тщетность его усилий доказывала мою правоту.
V
Когда Царь-Жопу увезли, настало время сна. Я пристегнул ремни, и под веками вспыхнуло несколько знакомых знаков. Петр Сергеевич называет их созвездиями. Он бывший комсомольский поэт, прославившийся в семидесятые годы. Он точно знает, как и что называется.
VI
Обед съели. Мама ушла. Парашютист лежал на диване. В ногах у него сидела Сашка, на коврике в ногах у Сашки лежала на боку Оксаночка. На стене над диваном висели два велосипеда. Я поставил на стол бутылку вина из погребов моего замка и подумал, что если сейчас кто-то из них присвистнет и спросит, по какому случаю, я начну семейный скандал. Телевизор, старенький, черно-белый, был еще горячим. Его успели выключить, пока я возился с замками железной двери.
– На улице весна, все тает, пойдемте гулять! – сказала Оксаночка, как будто это она только что вошла сюда, в тошнотворно тихий дом.
– Правда, мужики, пойдемте, а? – сказала Сашка, подбрасывая подушечку, которую мама обтянула шкуркой плюшевого тигра.
– Да я и пойду, – сказал Парашютист, протянул руку к бутылке, рассмотрел этикетку, присвистнул и спросил:
– Это по какому поводу?
VII
Сашка, наверное, никогда не устанет поражаться идиотизму светящихся реклам, как будто идиотизм не должен быть им природен. Вряд ли ее забавляет в этом убожество претензий. Скорее, нечто другое.
– Ой, желтенькое! – и она принимается хохотать, опираясь на руль велосипеда.
– Сашка, вон погляди, какая курочка! – кричит ей Оксаночка, обводя свой велосипед вокруг лужи и становясь прямо перед Сашкой.
– Что курочка, что курочка? Ты погляди, какой там желтенький!
– Да кто желтенький?
– Вопросительный знак. Прямо как… – Тут она откидывает прядь волос от Оксаночкиного ушка и шепчет ей. Оксаночка корчит рожу. А потом серьезно говорит:
– Ты к нему несправедлива. Он же не стал бить беременную женщину. Я ему признательна.
Парашютист растирает распухший глаз. Улица эта ими не любима. Слишком высокие тополя, слишком много пуха летом. А сегодня слишком много воды в лужах, как тут кататься на велосипеде, особенно, когда Оксаночка на седьмом месяце. Свернуть бы куда-нибудь, где еще не растаял утоптанный снег.
– У тебя вино хорошее.
– Старое, – говорю я ему, – погреба закладывал еще дед. В то время вокруг замка, вокруг его горы, выращивали каберне.
– Хороший виноград.
– Хороший? Я в этом мало что понимаю. Дворецкий мой то и дело сетует, что родители не привили мне страсти к виноделию.
Тут к радости Парашютиста наши девочки сворачивают в один из переулков от чугунной решетки парка.
– Оксаночка, может, елочкой полюбуешься? – лебезит Парашютист. Все-таки это он был виновником скандала.
– С ума сошел. В парк, с велосипедом. Да там полно собак…
Своя елочка есть и у Сашки. Но только не в парке, а в окне первого этажа вон того барака. Елочка написана на стекле, клеевой щетинной кистью, в каком новом году она появилась, мы уже не помним. Это кухонное окно за занавесками-обезьянками. Порой над обезьянками проплывает чья-то растрепанная макушка без вторичных половых признаков, как сказал бы Петр Сергеевич. И больше ничего. Только поворот вытяжной трубы газовой колонки. Зато на стекле есть елочка, любимая Сашкина. Надо отдать должное ее вкусу: из всех искусственных деревьев это самое лучшее. Елочку никогда не смывают, хотя она довольно пушистая и отнимает много света. Что же, кому-то нравится жить в полутьме, и его не тошнит. Перед самым Новым годом кто-то рисует на ней игрушки. Без фантазии, только несколько разноцветных шаров. Этой жизни мы не понимаем, потому и радуемся. Сашка разворачивает ко мне свое разочарованное лицо:
– Шариков еще нет! Я обнимаю ее. Она мне все простила.
– Вернемся, – говорит Оксаночка, – у меня ножки промокли. И велосипед такой тяжелый.
– Вернемся, – говорит Сашка и передает мне свой велосипед.
– Вернемся, – говорю я, – допьем вино.
– А по какому поводу? – спрашивает Парашютист. Я – сама покорность, качу за Сашкой ее велосипед.
В кармане моего пальто, и это ведь они все знают, всегда есть прищепка, чтобы зажать брючину, а там…
– Только без глупостей, – сказал Парашютист, – у меня ключей нет. Без тебя нам домой не попасть.
– Идите вы все! – Как же меня тошнит.
VIII
– Что слушаешь?
– «Скучную». У меня нет ничего нового.
– Ты знаешь, мы вчера достали мамин гроб с антресолей. Он плохо выглядит. Бумажка поистрепалась. Гвоздики порасшатались. Картон покоробился.
– Оксаночка, ты в положении, тебе бы не стоило лазать по антресолям за гробами.
– Это Сашке понадобился прошлогодний мед. Для маски. Она и попросила меня залезть. А ты же знаешь: чтобы достать мед, надо сперва вытянуть гроб. Дай сотню, а?
– Зачем?
– Хочу сделать маме приятное. Мы – я, Сашка – договорились обтянуть его красным ситцем.
– Проще купить новый, а этот выбросить.
– Что ты! Мама не согласится. Она очень расстраивается, что вгоняет нас в расходы.
– Ну, как хочешь.
Я дал ей сотню, но она тут же вернулась, когда спрятала ее в свою сумочку, и стала снимать наушники у меня с головы, нежно, чтобы не задеть волос.
– Оксаночка, ты в положении…
– Это еще не окончательно. Всегда есть надежда на обратное развитие плода, рождения которого никто не хочет, никто, кроме мамы.
– Я хочу. Хочу, Оксаночка, у меня так давно не было детей…
– Жеребец зебры может позволить себе выколотить плод из матки своей кобылы. Делает он это так…
Вот почему я не даю им смотреть телевизор. Любая информация будет использована ими себе во вред. Я сказал:
– Пускай остается этот. Да. Мы будем любить его все вместе. Вчетвером забирать его из садика, и он будет гордиться своими родителями, потому что у него их больше, чем у других. Может, Оксаночка, это и не педагогично, гордиться своими родителями, вот я это понимал и своих презирал, пока не свел их в могилу. Но пускай твой ребенок ими гордится.