Из лесной просеки перед строем появилась кошевка, которую нёс строевой вороно́й, в белых чулках, рысак. Из кошевы вышли начальники — наш комдив и генерал. Остановились перед строем. Даю команду: «Батальон, смир-рно! Равнение на — средину!» — и чеканю шаг с рукой у виска, от строя прямо к генералу Артюшенко, высокому, как и маршал Тимошенко, только молодому, не так давно произведённому из полковников в тихвинских боях. Доложил строго, звонко, точно по уставу, ни задоринки, ни «пылинки». Вижу, Артюшенко понравилось. «Слава богу, пронесло!» — подумалось. И Ольховский довольно усмехается. Он невысокий ростом. Стоят они с генералом будто Паташон с Патом…
Артюшенко вдоль строя идёт, я следом. А один басмач ночью заснул у костра, сжёг половину полы. Я его поставил в четвёртый ряд, а он вдруг вылез в первый. Ругаю его: «Какой чёрт тебя вытащил! Три шага назад! Чтоб скрылся с переднего ряда!» Артюшенко захохотал, говорит потом: «Ну ладно. Давайте — маршем пройти».
Командую своим орлам, командирам рот: «Шагом марш!» И всё — руби ногой! — пошли. Ну там снег, идут в валенках, рубить-то нечем. Первыми — русские офицеры, очень хорошо прошли. Одесситы за ними следом — ничего прошли. Потом эти басмачи. Все такие неуклюжие, малорослые. Может быть, бандиты они хорошие, а вояки никакие, это их в кино героями показывают. Но старались и они. В интервал между ротами выскакивают человек пять вперёд и пляшут какую-то свою национальную «увертюру», кричат: «Ла-ла-ла». Артюшенко как грохнет, сколько духу захохотал. Махнул рукой: «Поехали!»
В ухо я не получил от благодушного, как мне казалось, генерала-фронтовика, командира нашего 14-го корпуса
…Мы заняли оборону центром в селе Слутка, где не осталось ни одного дома, избы, все изрезано траншеями и ходами сообщений, на высоком берегу против высоты Мысовая, где погиб 1-й батальон Гайчени. Там, на западном склоне, на кладбище, могила Григория Гайчени, потом обнесенная металлической оградкой. На мраморной плите — его портрет и имя… О его комиссаре Фёдоре Кордубайло, русском греке, ни слова, хотя он после геройской гибели Гайчени вел батальон дальше в прорыв и погиб тоже героем… Тогда здесь погибли многие командиры взводов и солдаты из нашего, лелявинского, 1-го батальона.
* * *
3-ю роту — из басмачей — вывели в первые траншеи в Слутке. Это движение противник заметил, но молчал в ожидании нашего нового безумного броска на высоту…
Шатурный командует, чтобы один из взводов роты стрелял залпами по той стороне. Но на всё ответ — «бельмей». Другой взвод — тоже «бельмей». Но я-то знал, что басмач должен снимать из винтовки пулей птицу с неба!
Шатурный руками разводит. Пришлось вмешаться.
— Товарищи «бельмей»! — обращаюсь к роте. — Ставим вам на пятерых по ящику патронов — это под триста штук. И чтобы к утру в них не было ни одного не выстреленного патрона. Если у кого останется, того лично буду расстреливать! Бельмей?
Закивали головой. И всю ночь дружные залпы из трофейных винтовок доносились от Слутки.
Сами немцы обычно ночью стреляли трассирующими всю ночь. Всегда, когда к передовой подходишь, видны красноватые, зелененькие, розовые трассы. Вся их передовая живет до утра. И ракеты осветительные вешают. А наша сторона молчит. Во-первых, стрелять незачем, во-вторых, патроны экономить надо, их обычно был недостаток. А те лупят. И как? Если холодно, они днем пристреляют цели, шнур привяжут к рычагу, сидят в блиндаже за 300 метров от окопа и дергают. Наши разведчики, бывало, придут — пулемет стреляет, пулеметчика нет. Ползают, ползают по траншее, а обратно придут пустые, без «языка». Так было у Лелявина и потом.
Басмачи палят, всё исполнили. Уперев приклад в землю, между ног, палили в тёмный свет, как в копейку. А немцы молчат — не поймут, что за стрельба залповая гремит. И пули-то немецкие, и трассирующие, и разрывные, но к ним не летят. Может, подумали, что русские с ума сошли…
Двое басмачей-штрафников совершили самострелы: с расстояния в несколько метров выстрелили себе в ладони из винтовок. Такое каралось расстрелом…
В той же впадине-овраге я поставил на исполнение приговора пятерых автоматчиков-одесситов. Залп — одного расстреляли. Поставили второго, здорового мужчину. Залп — и мимо! Ещё залп — и тоже мимо! В царское время, говорили одесситы, при казнях, если оборвалась веревка или пуля не сразила приговоренного, его оставляли в живых. Одесситы — это ходячая энциклопедия: чего только от них не наслушаешься…
«Спасая положение», чекист Дмитрий Антонович Проскурин выхватил из кобуры свой пистолет и, прицелясь, с усмешкой, как обычно, выстрелом убил приговоренного!
Я ему бросил: «Это убийство!» — но он снова усмехнулся. Это к характеру тогдашних энкавэдэшников…
* * *
Командование дивизии пыталось-таки наш батальон бросить снова на захват этой высоты, которая нам не была и нужна. Но тут узнаем: мы переданы 59-й армии генерала И.Т. Коровникова — блестящего военачальника! Но я послал вперед несколько басмачей, которые имитировали атаку через волховский лед и вернулись тотчас. Немцы искрошили лед в крошево снарядами, но впустую.
Командование дивизии молчит. Полка тоже. Будто проглотили горькую пилюлю. Конечно, я рисковал головой, но меня тут поддерживал наш незаменимый оперуполномоченный Проскурин. А у него, чекиста, был авторитет «выше наркома», в нашем, конечно, масштабе!
Приближался январь 1944-го, решительного. Разведчики дивизии, корпуса, армии, наконец, не могли взять «языков», так нужных перед предстоящим наступлением наших войск. Тогда кто-то из штабных «умников» придумал понятие: «разведка боем» за «языком». Противник немедленно принял контрмеры. Выдвигает на ночь впереди своих заграждений посты пулемётчиков, по-над берегом. И только наша разведка ротой или даже двумя подберется к берегу, еще на льду, как от основной немецкой обороны поднимаются осветительные ракеты — и наши видны как на ладони. И их расстреливают в упор!
Разведку боем называли разведкой жизнью… Потому что перед настоящей разведкой боем надо сначала как следует обработать передний край противника артиллерией. А у нас додумались — без всякой подготовки. Те подпускают вплотную, обратно никто не возвращается. На глазах у меня убивало по роте… Все лежат белые, как гуси-лебеди, в маскхалатах, никто не шевельнется. Позади же 500 метров льда, где спрячешься? Ровное поле, где-то жёлтенькие пятна от мин. Пуля догонит далеко. А у них на каждые десять метров — пулемёт. Чётко, по науке. Все пристреляно.
…Однажды последовал вызов всех комбатов корпуса к Артюшенко: зачем — неизвестно. Собрались в большом строении из отесанных сосен. За дощатым столом возвышается Артюшенко Павел Алексеевич, рядом Петр Иванович Ольховский и еще кто-то из штаба дивизии. На стене позади них висит большая карта-трёхверстка.
Артюшенко обратился к командирам батальонов — как правило, молодым выдвиженцам из нашего брата, довольно грамотным, сменившим бездарных «старичков», которых повысили до командиров полков или отправили по штабам.
Комкор рассказал обстановку. Скоро начнется общее наступление. Нужен «язык» во что бы то ни стало!
— Кто из батальонов возьмёт «языка», комбату — орден Красное Знамя. Исполнителям — Красная Звезда!
Вдруг Артюшенко спросил:
— А где этот, у которого «аля-ля-ля!»?
Понятно, о басмачах, значит, обо мне. Я сидел, спрятавшись за среднюю стойку-столб. Пришлось показаться.
— А ну, комбат, иди к карте, — сказал Артюшенко, усмехаясь. — Бери указку. Командуй войсками: как нужно брать Новгород?
После разгромного штурма в марте мне это было ясней ясного. Я примерно распределил войска по окружению города с глубоким обходом с севера, форсируя Волхов, и с юга, через Ильмень-озеро. И в точку!
— Ну, комбат, ты пойдёшь далеко! Диспозиция — прибавить мелочь! — сказал мне Артюшенко дословно.
…Разошлись. А впереди — 25 декабря (католическое и протестантское Рождество), я этот день знаю, немцы не стреляют, пьют крепко, им разрешено. Наблюдатели тоже не удерживаются. Бдительность притуплена.