Григория убили в сорок третьем, под Курском.
Не виделось еще конца войне, и Дарья Андреевна со страхом отсчитывала месяцы – подходил срок идти и Андрею. Почему именно за него больше всех тревожилась она? Вот приезжал же на недолгую побывку после ранения Петр – и провожала его Дарья Андреевна почти без слез, непоколебимо веря, что уцелеет он. А стоило только подумать, что придется и Андрея собирать в дальний, страшный путь, – и сразу слезы наворачивались на глаза, и она душила их в себе, старалась ничего не показывать детям.
Младшие как-то забылись в ту пору – они-то тут, под боком, им ничего не грозит, их-то она сумеет защитить от всех напастей, а вот как уберечь Андрюшу, Петра?
Ушел и Андрей на фронт – и даже самой маленькой весточки не дождалась от него Дарья Андреевна. Если бы похоронная пришла сразу, Дарья Андреевна, возможно, и не выдержала бы. Но сначала сообщили ей, что Андрей пропал без вести, и только в апреле сорок пятого стало известно, что он погиб при взятии Варшавы. А двумя неделями раньше пришла похоронка и на Петра – не спасли его ни отвага, ни ордена и медали, едва умещавшиеся на широкой груди…
С того апреля сорок пятого Дарья Андреевна, по наблюдениям односельчан, как будто тронулась умом. Стала она такой молчаливой, что днями и неделями не слышали от нее ни слова. Дети порой пугались ее молчания, ее нездешних глаз – и убегали на улицу. Она забывала покормить их, не замечала, что ходят они оборванные, грязные, – да и всегда ли она помнила, что у нее есть еще дети? Тот год был в ее памяти серым пустым провалом.
Очнулась она холодной метельной ночью, увидела себя сидящей за пустым широким столом, за которым когда-то собирались они, все семеро, – да только когда это было, не пять же лет назад? Казалось ей, что было это в какой-то другой жизни, настолько далекой, что никакими годами нельзя измерить эту даль. А тогдашняя новая жизнь начиналась с холодного желтого блеска коптилки, с долгого протяжного воя в печной трубе, с толстой наледи насквозь промерзших окон и с того единственного, что еще оставалось у нее, – ее сыновей, спящих на широкой скрипучей кровати. Дарья Андреевна взяла в руки коптилку, мельком заметила, как качнулась по стене огромная тень ее головы, подошла к кровати и взглянула на сыновей. И хоть укрылись они едва ли не всем, что нашлось в избе, но было им так холодно, так тесно прижимались они друг к другу, и даже дышали не наружу, а внутрь, под тяжелую свалявшуюся овчину полушубка, что ровное, ничего не чувствовавшее до тех пор сердце Дарьи Андреевны обдало острой горячей волной страха – а вдруг умрут они от этого холода? И она тут же хотела лечь рядом с ними и согреть их, как делала всегда в т. ой, прежней жизни, но заметила, что у нее самой окоченели руки, что во всем ее теле нет и крупицы тепла, и единственное, чем она могла помочь своим сыновьям – накрыть их своей старой, почти негреющей шубейкой. И она накрыла их и медленно пошла к печке. Но ни в избе, ни в сенях не оказалось дров, и Дарья Андреевна, обжигая руки железом крючков и запоров, открыла дверь во двор и отшатнулась под напором снега, по колено завалившим ее. Сумрачное снежное небо косой стеной падало на деревню, на ее дом, на лицо и холодные руки Дарьи Андреевны, но не чувствовала она пи холода, ни снега, ни ветра, – ничего, кроме страха за сыновей, спящих в замерзшем доме. И она отыскала лопату и стала разгребать снег, но, боясь, что у нее не хватит сил добраться до сарая, – да и не могла вспомнить она, есть ли и там дрова, – Дарья Андреевна взяла топор и, по пояс проваливаясь в снегу, побрела напрямик, к забору, и стала отбивать от него доски. И когда занялся в печи огонь, она коротко обрадовалась будущему теплу и снова заспешила во двор за дровами.
Утром, когда в избе стало тепло, и на раскаленной докрасна плите варилась скудная еда, и сыновья ее спали свободно и спокойно, распрямившись под тяжелым ворохом одеял и одежд, Дарья Андреевна мельком увидела себя в осколке зеркала, вмазанного в печку. Внимательно, но без удивления разглядывала она свое старое морщинистое лицо, седые, без единого темного просвета, волосы и стала вспоминать – сколько же ей лет? Сорок три – не сразу сосчитала она, глядя на себя, шестидесятилетнюю, в зеркале. И вздохнула, радуясь тому, что тело у нее еще не такое старое и хватит сил, чтобы вырастить сыновей.
И вот – вырастила. Лежат они рядом, за стенкой, живые, здоровые, всхрапывают во сне, не надо их теперь согревать, не приходится думать о том, как их прокормить, во что обуть-одеть, – а почему же так неспокойно ей? Не их же пьянка встревожила ее? Ну, выпили лишнее, что тут страшного, с кем не бывает… А все-таки вдруг стало страшно Дарье Андреевне, да так, что она торопливо поднялась, включила свет, открыла дверь на половину сыновей и долго смотрела на них. В слабом свете, идущем из полуоткрытой двери, тела ее сыновей казались очень большими. А Дарья Андреевна почему-то снова вспомнила зимнюю ночь сорок шестого года, когда она так перепугалась, что они умрут от холода, и, как и тогда, ей захотелось укрыть их своим телом, уберечь от надвигающейся беды… А какая беда могла грозить им сейчас? Этого Дарья Андреевна знать не могла, но предчувствие этой беды еще долго не покидало ее… И наутро она проснулась с тем же ощущением неясной тревоги за детей и опять стояла в двери, смотрела на них, не понимая, откуда взялась эта тревога…
3
Поднялись сыновья только к обеду, – жадно припали к банкам с рассолом. На мать старались не смотреть – стыдно было. А она грустно оглядывала нетронутый стол, – не до еды сыновьям было, – думала: что же дальше с ними будет?
А вечером набились в избу соседи, дружки, – и пошел дым коромыслом, гульба почти до рассвета. Геннадий бессчетно сорил деньгами и на четвертый уже день смущенно попросил у матери:
– Ты, это самое… дай мне еще деньжонок… Надо бы еще ребят угостить.
– Бери, бери, – неловко засуетилась Дарья Андреевна, отпирая сундук. И не удержалась, добавила: – Не пил бы так, Геня. Смотри, зеленый уже весь стал.
– Ничего, покраснею, – отшутился Геннадий и быстро ушел.
И еще два раза спрашивал он у нее деньги. Теперь гуляли где-то у дружков, домой являлись только ночевать, да и то не всегда. Пришел к Дарье Андреевне мрачный председатель, угрюмо сказал:
– Уйми своих сыновей, Андреевна. Они мне всю деревню споят, никого на работу не выгонишь.
– Да я что могу, – растерялась Дарья Андреевна. – Они, чай, не маленькие, сами себе хозяева, какая я им теперь указчица…
– И то верно, – с досадой крякнул председатель. – Попала вожжа под хвост…
Все же Дарья Андреевна решила поговорить с Геннадием, да, видно, не совсем удачное время выбрала – тот не сразу и понял ее, а когда понял, зло нахмурился:
– А чего он тебе-то жалится? Пусть мне скажет, я уж ему найду, что ответить.
– Да что уж ты так, Геня? – испугалась Дарья Андреевна его непонятной злости. – Он же как лучше говорит.
– Лучше?! – оскалился Геннадий. – Я этому черту сухорукому покажу лучше! А не ты ли сама говорила, как он у нас пол-огорода чуть не оттяпал? А за что? Забыла? Это он тоже как лучше хотел сделать?
– Ну, когда это было… – вздохнула Дарья Андреевна.
И правда, было какое-то вздорное дело, взъелся на нее председатель, – сейчас уже и не вспомнить толком, из-за чего все началось. А огород и вправду чуть не ополовинили… Геннадий, брызгая слюной, продолжал:
– Он, может, и забыл, а я-то помню. Я все-е помню… – мстительно протянул Геннадий. – И как лебеду жрали, и как на «палочки» хрен с маслом получали, и как ты своих же ягнят от райфо по закутам прятала, будто украла их… А что я всю деревню пою – не попрекай. Я, может, для того целый год и вкалывал там, чтобы сейчас всю деревню споить… Пусть знают, кем стал Генка Харабаров. Они помнят, в каком дранье я в армию уходил, – а теперь на всю жизнь запомнят, каким обратно пришел… А этот дерьмовый председатель сам мою водку стаканами лакал, руку жал, Геннадием Григорьевичем величал. А выходит так, что этот Геннадий Григорьевич, – он вдруг засмеялся, – у него власть в колхозе отобрал… Во до чего дошло.