— Убийца! — заголосил он, уставив на меня палец. — Это убийца! Держите его!
Какая гнусность! Просто руки опускаются. Не трону его, пропади он!.. Валюсь снова на постель… Его хоть в порошок сотри, все такая же сволочь останется… а проку уже никакого не будет… Отворачиваюсь к стене.
— Я спать хочу, слышишь? — кричу ему. — Спать хочу, скотина!
Если, конечно, удастся уснуть.
— Замолчи и выключи свет! — приказываю ему. Я был сыт по горло.
Ладно. Чудно. Проходит какое-то время. Слышу, плачет в подушку. Навзрыд.
— Может, хватит уже?
Продолжает… Гнет свою линию… Знакомо. Без комедии не может… Плевать на него. Он нагоняет на меня сон… Уа, уа, уа… Под эти всхлипывания я и засыпаю.
Я боялся словесных перепалок. Удирал на целый день, сразу после завтрака навострял лыжи, в сторону Сити, Холборна, но, главным образом, в Клеркенуолл, за всякими химическими препаратами, хлором, сернистыми соединениями… Всякий раз заглядывал к Пепе — совершенно уморительное создание! Уж она порассказала мне о Состене: об их путешествиях из Австралии на Средний Запад, о его мошенничествах с рудниками на мысе Горн, о его проделках в Индии, о его так называемой геологической разведке. Насколько я разобрался в этих похождениях, лживых посулах… его должны были хорошо запомнить во всем Южном полушарии — не меньше двадцати ордеров, выданных на его арест. Туда путь ему уже был заказан! Что бы он ни болтал, Пепе знала, что говорила, — тюрьма, взятие под стражу… Обо всем этом она ведала не понаслышке! с
— Вы представить себе не можете, дорогуша (я у нее всегда — дорогуша), какие судьи в Бомбее! Коршуны, истинные коршуны!.. Еще хуже — рангунские! Гиены лесные! По сравнению с рангунскими, эти — просто невинные агнцы! Рангунские рвут вас на куски живьем!.. А их тюрьмы, любовь моя! При одном воспоминании мне делается худо… Запах, золото мое, запах! Свалка падали!.. Десятки, сотни узников в одной норе! Живые и мертвые вперемешку! Ты представить себе не можешь… О, эти бирманские судьи!
При одном воспоминании она тряслась от страха!
— Ах, если бы он любил меня!
По случаю на нее вновь накатывало. Имелся в виду Со-стенчик. Печаль неизбывная! Я уходил, сказав на прощанье несколько слов утешения… Как-то, уже заполночь, шел мимо заведения Проспера… То есть — мимо места, где оно находилось. Осталась груда обломков, зола, штакетный забор. Все, что осталось от «Динги»… Расспрашиваю живущих поблизости соседей… в расположенном неподалеку пабе. Проспер с тех пор не появлялся… У меня было деловое поручение в этих краях, чуть дальше, в Уоппинге, на фабрике Гордон Уэлл — углеродистые соединения в бутылях. Там оживленная торговля, бойкий подвоз к докам. Задержки, можно сказать, не бывает! Вечная толкотня, гонка между стен, глухих заборов, отвесных скал… Гремят… прорываются… мчатся… переваливаются на ухабах… коренники… ломовые роспуски… тяжело груженые повозки подгоняются к самой воде, поближе к трюмам… Зрелище театральное, река в виде подмостков, софиты пылают во всю мощность, ветер свищет — мир грез… Смотрю, испытываю нежные чувства… У кого только не спрашивал… Хотелось бы все же снова увидеть Проспера. Как он теперь выглядит? Пивнушка сгорела… Одни сваи остались от его трехэтажного заведения, какие-то обломки в тине… Вода струилась между обломков во время отлива… Деревянная труха у доков Данди…
Ладно, возвращаюсь к моим делам.
Действительно, прогуляться просто так теперь не часто случалось. Время от времени дашь крюка, пробираясь от завода к заводу. Крупных сумм больше при себе не имел. Так, два-три фунта на покупки… И всегда в одиночестве! С Вирджинией — ни разу. Успевал почитать газеты, брошенные на скамьях… Все кругом завалено газетами. О Гринвиче, об этой гнусной истории — ни строчки. Ни слова, ни намека. Глухое молчание. Да и то верно — много чего происходило на белом свете… тайн, еще более захватывающих, немало, даже для Лондона. Черт знает что случалось, было о чем читать. Кого-то задавило трамваем, на дне сточного колодца нашли няньку с торчащим из нее кинжалом вот такой длины, на телеграфном проводе подвесили младенца… а во Фландрии готовились очень крупные наступательные операции, которые должны были завершиться в Берлине… со дня на день ожидали взятия Салоник. Бесконечные треволнения!.. Не менее восьми специальных выпусков на день!.. Словом, событий хватало. А о нашей катастрофе — ни слова, как будто ни Клабена, ни Дельфины никогда не существовало. Ничего себе! Наваждение какое-то! Мне становилось просто не по себе. Не приснилось же мне, в самом деле! Это были вполне реальные заботы, отвратительные и смертельно опасные. Меня прямо в дрожь кидало, начинало трясти при одной мысли об этом… Да, я получил небольшую передышку, но надолго ли? Военные события занимали мысли людей, но ведь рано или поздно Гринвич выплывет наружу и обратится против нас. Круг должен был замкнуться… «Бумеранг, сударь, бумеранг!» Я был твердо уверен в том, что когда-нибудь вновь заговорят о Гринвиче. Я таскался с тяжестью в руках и с тяжестью в душе, мотался из квартала в квартал, держался людных мест, оживленных улиц… где легко было затеряться, мгновенно растворяться в толпе… и смотрел во все глаза. Все чаще попадались раненые, кучились в скверах, на аллеях — война начала пожинать свой урожай! Люди всех стран, любого цвета кожи бродили, слонялись взводами, эскадронами. На тротуарах было не протолкнуться. Ковыляли, стучали деревяшками, плелись, согнувшись крючком, несли руку на перевязи… Куда ни глянь, костыли… Покалеченными более других выглядели новозеландцы, многие из них ездили в инвалидных колясках.
Дома — никаких раздоров, ни единого слова. Примерное поведение. Я возвращался точно ко времени, отведенному для вечерней трапезы, а после нее немедленно отправлялся на боковую. Состен трудился денно и нощно. Слышно было, как они гремели своими железками на чердаке, скрипели напильниками, щелкали кусачками… Я просыпался утром, а они все еще стучали, гнули листовое железо, лихорадочно приготавливаясь к пресловутому дню Великого конкурса. Я все ждал, что на них вновь накатит дурь, они впадут в буйное помешательство, примутся в исступлении расшвыривать оборудование, убивать друг друга. Стоило им хоть чуточку глотнуть своего газа, самого страшного, «Фероциуса», как они начинали буйствовать!.. Они затихали лишь на рассвете, валились с ног и засыпали прямо среди своих инструментов, но долго не дрыхли — придавят часика два… и снова как огурчики! Не мешкая садились завтракать… и тут начинались самые неприятные, поистине тягостные минуты. Я видел перед собой несчастную мордочку Вирджинии… жалкую ее рожицу. Она с радостью поговорила бы со мной. Я пытался заставить себя… но слишком боялся ее! Да, боялся!.. И дело здесь было не в малодушии. Я глядел на дядю, на Состена, в окно… на кого угодно, куда угодно… лишь бы не встретиться с ней глазами. Какой-то ужас наводила она на меня после того вечера в «Туит-Туит»… Может быть, просто лихорадочное состояние, больное воображение, приступ нездоровья? Может быть, все это мне просто померещилось? Ничего и не было в действительности, как не было «Динги», да и всего прочего?.. Чудовищный обман зрения! Взяло, да и накатило на меня ни с того ни с сего! А что, вполне возможно… После всех страшных потрясений… всего, что досталось моей голове… Проломленная черепная кость, сотрясение мозга, трепанация… Неужели просто головокружения? Они приключались со мной после операций, будто накатывали какие-то жуткие волны. Я нес околесицу, из-за какого-нибудь пустяка принимался чудить… Не хотелось копаться в этом — слишком опасно и слишком много! Голова губила меня… Ладно, проехали… Блюсти осторожность! Бедная моя куколка… У меня пропало желание видеть ее — кончилась нежная страсть! Я дрейфил перед ней… и все тут… конец. Я устал от нее.
К ужину, ровно в eight о 'clock, все сходились за столом. Снова нелегкие минуты. Я мало ел и, похоже, худел на глазах, просто таял с пугающей быстротой.
— У вас кости выпирают, Фердинанд! Eat, ту friend! Eat! Ешьте!