— Кофе?
— Поздновато уже. Будет трудно заснуть. Но спасибо.
Она расплатилась за большую чашку кофе, такого же, какой Гренс приносил из кофейного автомата в коридоре управления в те вечера, когда не уходил домой, и внезапно поняла, в чем тут дело: сердце нетерпеливо застучало, ожило, она сумеет выдержать еще несколько часов.
— Я встречался с теми детьми, когда мы забирали их во Франкфурте.
С тех пор как они покинули центр Стокгольма, Хорст Бауэр молчал — то ли не слишком доверял ей как водителю, то ли мысленно добрался до заключительного этапа большого расследования. Сейчас он повернулся к ней, и она сбавила скорость, чтобы и машину вести, и слушать его.
— Тридцать девять испуганных, брошенных детей, которые говорили на непонятном языке. Ни тех, что в Осло, ни тех, что в Риме, я не видел. Только тех, что в Копенгагене, спустя неделю. Двадцать восемь ребятишек, многих я допросил на месте.
Автомобили один за другим обгоняли их, раздраженные водители либо отчаянно сигналили, либо выруливали вперед прямо у нее перед носом, давая понять, что она всех задерживает. В другое время она бы с удовольствием пустилась с ними наперегонки, но сейчас слишком устала, и куда больше любопытства у нее вызывал немецкий комиссар, который почему-то решил рассказать кое-что еще.
— Надо их видеть, только тогда начинаешь понимать. Хотя я и прежде не раз вел в Германии расследования, касающиеся бездомных детей. Мы вмиг замечаем соринку в чужом глазу, а у себя бревна не видим.
Херманссон свернула с шоссе и припарковалась на одной из полицейских стоянок перед международным терминалом. Хотя она ехала не спеша, до начала регистрации оставалось еще сорок пять минут, и потому они спокойно сидели в автомобиле.
— Сорок с лишним лет моя задача состояла в том, чтобы непременно найти виновного и упрятать его в тюрьму. Так было до сих пор. Впервые в моей практике я констатировал преступление, нашел преступников, но не могу никого арестовать.
Херманссон чувствовала, что под злостью таится усталость.
— Я уже не полицейский.
Они сидели рядом на переднем сиденье, смотрели на пассажиров с дорожными сумками и билетами, которые, полные ожидания, спешили к поздним рейсам или только что приземлились и искали встречающих.
— Я бюрократ, дипломат, координатор. Странное место, столько людей — и все в пути, спешат прочь, чтобы остаться в гуще жизни.
— Я что-то вроде уборщика, разъезжаю по Европе да уговариваю коллег из политических соображений держать язык за зубами.
Лицо Бауэра, в кабинете у Эверта такое решительное, здесь, в машине, казалось вконец измученным — этот человек пытался понять время, в котором был чужаком. Он так и сидел, не отстегивая ремень безопасности, и хотел было продолжить, когда зазвонил ее мобильник. Она потянулась к бардачку, извинилась и ответила.
Херманссон ехала быстрее, чем следовало бы. Гололедица, темнота, усталость — она по-прежнему не особенно годилась в водители, но тем не менее изрядно превысила допустимую скорость. Свернула с Е-4 примерно на уровне Рутебру, еще максимум миля по шоссе 267 в сторону Стекет и Е-18. Кратчайший путь в Викшё, в приемную семью, где она побывала сутки назад. Боль в груди, такая же, как раньше, когда она была моложе и боялась, — что-то неприятно давило возле сердца.
Марианна Херманссон припарковала автомобиль у заснеженного забора. И сразу увидела ее.
В нескольких метрах, в свете автомобильных фар, в темном дворе.
Надя сидела съежившись на одиноких качелях, подвешенных к железной стойке. Медленно, туда-сюда, над большими сугробами белого снега. Одна нога касалась земли, когда она двигалась назад, легкий толчок — и снова туда-сюда, туда-сюда.
Она качалась и пела.
Марианна узнала мелодию. Румынская детская песенка, которую давным-давно напевал ее отец в большом доме, в Мальме.
— Она сидит так уже больше часа.
Холодно, здесь, в нескольких милях от города, словно бы еще холоднее, чем в центре, а ведь когда Херманссон оставила Крунуберг и Кунгсхольм, было уже минус восемнадцать, теперь же температура, пожалуй, еще упала на градус-другой. Приемный отец с одеялом в руках осторожно подошел к Наде, укутал ей ноги. Потом громким шепотом сообщил, что почти целый час пытался увести ее в дом и только недавно сумел впервые подойти к ней и накинуть куртку поверх тонкой футболки, а она посмотрела на него, будто не понимая, кто он такой. Психиатр уже выехал сюда, но все равно ему теперь полегче, и он благодарен Херманссон, что она здесь, ведь она понимает их язык и вчера за ужином вроде бы разговаривала с этой девочкой.
— Ну и холод.
Несколько осторожных шагов, рука погладила щеку Нади. Та будто и не заметила. Нога резко оттолкнулась от земли. Она качалась, напевала.
— Холодно, Надя. Пойдем со мной, в дом.
Ее глаза, их отсутствующий взгляд невозможно поймать.
— Надо вернуться в дом. К остальным.
— Я еще не кончила кататься.
Взгляд девочки был устремлен куда-то в глубь ее самой. Марианна Херманссон стояла подле человека, который за сутки стал совсем другим и витал сейчас где-то в иных краях.
Она взяла Надю за запястье, пощупала пульс, та выдернула руку, отвернулась. Херманссон сходила к машине, достала фонарик, зажгла и без предупреждения посветила Наде в глаза — реакция на свет нормальная, зрачки сужаются, так что наркотики, видимо, ни при чем. На всякий случай она поднесла к лицу Нади картонку, похожую на большую визитную карточку, и сравнила ее зрачки с изображенными на продолговатой таблице. Они были не меньше нормы — значит, стимуляторы центральной нервной системы в организме отсутствуют. Но и не больше нормы — значит, опиаты и бензодиазепины она тоже не принимала.
— Надя?
Отрешенный, ушедший в себя взгляд.
— Надя, пойдем в дом. Сейчас же.
Пальцы крепко держат цепь, толчок — туда-сюда, туда-сюда.
— Я еще не кончила кататься.
Херманссон повернулась к приемному отцу, который ждал в темноте чуть поодаль.
— Мне это не нравится, — тихо сказал он. — Не нравится. Не…
Качели остановились, скрежет холодного железа по твердой пластмассе смолк. Надя слезла с сиденья. Она снова напевала, подпрыгивала, как маленькая девочка, присела на корточки в песочнице, полной снега. Слепила снежок, один, другой. Лепила снежки и подносила ко рту, лизала.
— Она на грани психоза. — Приемный отец смотрел на снег. — Если мы будем давить на нее… она сорвется.
Здесь, в получасе езды от города, небо совсем иное. Звезды теснились одна возле другой, в искусственном свете большого города их не увидишь.
— После обеда к ней приходили посетители. Секретарь из социального ведомства и переводчик. Я ничего не знал. Если бы меня предупредили… я, наверно, сумел бы ее подготовить.
Щеки у Нади раскраснелись, она собирала снег в кучки.
— Они сидели за столом на кухне. Она их не понимала. Я видел по ее лицу. Секретарь говорил, переводчик переводил, но она толком ничего не понимала. Хотя они четко объяснили, что… что заберут у нее ребенка. — Он посмотрел в сторону Нади. — Потому что она употребляет наркотики. Потому что сама еще ребенок и не сумеет быть матерью. Секретарь социального ведомства разъяснила ей, что по шведским законам общество обязано брать под свою опеку детей, которые не получают надлежащего ухода.
Тяжелый вздох — в воздухе клубился пар.
— Она ничего не сказала. Даже когда они увезли ее сына. Три часа она просидела в своей комнате за закрытой дверью. Потом вышла и села на качели.
Херманссон стояла на покрытой снегом лужайке.
Снова посмотрела на небо, словно что-то там искала.
Подошла к Наде, взяла ее руку, лепившую очередной снежок, поймала отсутствующий взгляд. Снова повторила, что холодно и надо вернуться в дом, потом выслушала пятнадцатилетнюю мать, которая сказала, что в дом пока не пойдет, ей нужно доиграть до конца.
*