Мы нашли скамейку и сели возле канала. У наших ног лежали отражения белых зданий и зелёных деревьев на фоне летнего неба.
— Ну?
— Может быть, вам это безразлично, но я полюбил вас, полюбил глупо, с первого взгляда…
— Совершенно безразлично.
— Иначе я не стал бы ходить за вами по пятам. Прошёл бы мимо, несмотря на вашу красоту и все прочие достоинства, потому что вы принадлежите, или, вернее, я думал, что вы принадлежите к разряду совершенно чужих мне людей. Тот день, когда я впервые увидел вас на пароходике, был для меня действительно скверным днём.
— Не понимаю, чем лучше были остальные.
— Я тоже. Все были плохими, кроме вчерашнего. До вчерашнего дня мой разум бунтовал и кричал: ты форменный идиот, раз потерял голову из-за такой женщины. Ваше богатство совсем не прельщало меня, наоборот, раздражало. А с сегодняшнего дня я могу любить вас спокойно, без раздвоенности и угрызений совести, потому что я узнал, что вы бедны, так же бедны, как и я.
— Нет, — сказала она ледяным тоном, — я даже беднее вас.
— Так это чудесно!
— Молчите. Это ужасно! Ужасней невозможно придумать!
Для неё это действительно было ужасно, потому что, взглянув на неё мельком, я заметил на её лице выражение боли и униженности. В тот миг это было совсем другое лицо — растерянное, жалкое, и я невольно отвёл глаза, словно заглянул туда, куда не должен был заглядывать.
— Вы, может быть, думаете, будто знаете, что такое бедность… Ничего вы не знаете. Потому что родились мужчиной и потому что ваша бедность совсем другая. Но есть такая бедность… бедность сверх всяких границ… она смешивает тебя с грязью, бросает под ноги людей, делает тебя беспомощным и бесправным.
Она говорила, глядя в воду канала, всё таким же тихим голосом, но в ушах у меня этот голос отдавался, как крик, потому что был исполнен напряжения, и поток её слов становился всё более стремительным и обильным, как бывает с долго сдерживаемыми слезами, которые выливаются в горький плач.
— Тебе хочется одеваться прилично, безо всяких претензий — просто прилично, а приходится донашивать материнские платья, которые до того обветшали от стирки, что рвутся ещё при перелицовке. Тебе хочется почитать вечером, а вместо этого приходится жаться в углу, потому что вся семья ютится в каморке, грязной и убогой, и отец гасит свет, потому что у него с матерью свои отношения… Тебе хочется учиться, а приходится бросать школу — не остаётся средств на учение! Тебе хочется стать чем-то большим, артисткой, скажем, а у тебя нет денег даже на билет до Рима. В один прекрасный день кто-то советует тебе: «Иди к господину Тоси. Господин Тоси делает артисток здесь». Идёшь к этому господину. Он сидит вместе с двумя другими в каком-то кабаке и смотрит на сцену, где репетируют пять голых танцовщиц. «Поднимите платье! — бросает господин Тоси. — Выше, выше и поживее. Стыдливость — это не качество для моего заведения». И ты дрожишь и задираешь платье, насколько можешь, и не знаешь, куда смотреть. «Хорошо, теперь разденьтесь». «Но я не хочу раздеваться, — едва слышно возражаешь ему. — Я хочу стать артисткой». «Артисткой? Играть Джульетт?» Ты наивно киваешь в ответ. Господин Тоси глядит на тебя так, словно упал с неба, потом разражается смехом, за ним все остальные. «Ха-ха, вы только послушайте. Эта девица хочет играть Джульетту. Нет, вы только послушайте…» И потом говорит уже серьёзно: «Ну, чего вы ещё ждёте? Времени у меня в обрез. Раздевайтесь или освободите помещение. Для меня самое главное — ноги. Всё остальное — для Миланской скалы.»
Незнакомка замолчала, но не подняла головы, словно продолжала рассказывать про себя, потому что нужно было описывать сцену раздевания, мучительный стыд от того, что приходится стоять голой перед мужчинами, выставлять напоказ ветхое бельё.
— Он взял меня, этот господин Тоси. Но не на роль Джульетты и даже не для сцены. Меня одели в чёрную комбинацию и чёрные чулки, и я стала разносить между столиками поднос с сигаретами. В первую же ночь, когда заведение закрыли, господин Тоси обнял меня в гардеробной. Он был очень толстый, от него несло табаком и потом. «Ты ещё неопытна, пташка, но ты мне нравишься. Я тебя отвезу на лодке домой».
Но господин Тоси даже не поинтересовался, где я живу, и остановил лодку возле одного из домов где-то за Сан-Симеоне. Я быстро выскочила, а господин Тоси не смог выйти сразу, потому что был слишком толст, и мне удалось убежать. Помню, я нашла в темноте какой-то садик, села там и долго плакала, потому что знала, что уже не вернусь в кабаре и никогда не стану артисткой.
Незнакомка снова умолкла. Я тоже молчал. Теперь была её очередь говорить. Пришла и её очередь через столько дней, исполненных пустых фраз, которые только прикрывали мысли.
— Кругом были одни обиды и унижения. Знаете, кто первым пожелал меня как женщину?
Она посмотрела на меня потемневшими глазами, словно ждала ответа.
— Никогда не догадаетесь. Мой второй отец. Вернулся однажды поздно ночью пьяный, утром тоже встал рано, схватил меня, когда я прибирала комнату, и попытался изнасиловать, но я закричала. Прибежала мать и выгнала его навсегда, потому что он был пьяницей и мерзавцем и пользы от него не было никакой. Но если бы на свете был только один негодяй. Когда я говорила хозяину, что квартирная плата слишком высока, он непременно отвечал мне: «Для вас она может быть совсем ничтожной, всё зависит от того, насколько вы будете сговорчивой». Когда я спрашивала бакалейщика, сколько стоит то или другое, он тотчас подмигивал мне: «Это зависит от вас. Может и ничего не стоить…» Отовсюду на тебя сыплются бесстыдные слова и взгляды, невозможно пойти в кино, чтобы кто-нибудь не ухватил тебя под руку, — и не столько потому, что ты красива, сколько из-за того, что бедна, а если ты бедна, что же важничать и строить из себя недотрогу. Сколько раз я меняла работу! Была и кассиршей, и продавщицей в универсальном магазине, и официанткой, и билетёршей в кино. Почти не осталось профессий, которых бы я не испробовала. Только никогда меня не оставляли в покое, никто не удовлетворялся тем, что ты на него работаешь, даже если эта работа высасывала все соки. Раз тебе дано место — угождай во всём хозяину. Одни набрасывались на меня в первый же день. Другие для приличия выжидали дня три или неделю. И я работала три дня или неделю, а потом опять искала работу, заранее зная, что это ненадолго, и, едва поступив на место, читала объявления о приёме на работу. «Ты очень горда, Ева, говорила мне мать, — а гордость не для таких людей, как мы. Ты, может быть, красива, но много ли в этом проку? Я тоже была красива. Красота, доченька, быстро отцветает.» Моя мать хотела, чтобы я приняла предложение бакалейщика или кого-нибудь вроде него, и не упускала случая сказать мне это. Но я не хотела — не из гордости или каких бы то ни было моральных побуждений, просто я знала, что мне дана одна-единственная жизнь — моя жизнь — и никто не имеет права вмешиваться и мешать мне устроить эту жизнь так, как я хочу. А мать всё настаивала, потому что не думала ни о чём другом, кроме квартплаты и подсолнечного масла, и, возможно, я и уступила бы ей. Но как-то вечером мой отчим ворвался к нам пьяный, чтобы перерыть ящики, мать проснулась, вскочила, а он набросился на неё и так избил, что бедная мама и двух дней после этого не прожила.
Девушка скрестила на груди руки, откинулась на спинку скамьи и прикрыла глаза, словно ждала, когда память очистится ото всех этих старых грязных вещей. Потом снова заговорила, но я не сомневался, что она вспомнила ещё о многом из того, о чём не говорят и само воспоминание о чём вызывает отвращение.
— Как-то я оказалась здесь, в Лидо. Мы сшили с моей подругой Эмилией новые платья — ситцевые, но по модели из французского журнала. Мы надели их дома, и нам они вдруг показались слишком хорошими для нашего квартала и кинотеатров, где билет стоит сто лир. «А что, если поехать в Лидо?» — предложила Эмилия. Я знала, что в Лидо чудесно, но никогда там не бывала. И мы приехали в Лидо. Здесь было тихо, просторно, а самое главное, чисто. Вы, возможно, скажете, что вам это известно. Совершенно неизвестно. Я хочу сказать, что вы не знаете, какое впечатление может произвести такое место на девочку, которая всю жизнь копошилась в грязи. Здесь не было хулиганов в дурацких пиджаках в полоску, с вечно искривлёнными в усмешке ртами, извергающими непристойные слова. Мужчины при встрече с нами поглядывали на нас почтительно и молча, а официант в кафе назвал меня «сударыней». «Всё это благодаря платьям, — сказала Эмилия. — Нас принимают за буржуа, уважаемая сударыня!» И она всё время смеялась, наша поездка была для неё всего лишь воскресной шуткой, а я думала и думала, потому что увидела нечто неожиданное, нечто красивое и новое, мимо которого не хотела проходить. С того дня всегда, когда мне удавалось выкроить немного денег или времени, я приезжала сюда, чтобы погулять вдоль набережной или посидеть на пляже, вдали от грязи и зловония, от мужланов из моего квартала. А позднее мне удалось найти работу, опять же здесь, и работу не на пять дней, а постоянную, потому что на этот раз моей хозяйкой стала женщина. Вот и всё.