Даром что начальство, газетчики и многие неглупые люди настойчиво исповедовали эту сомнительную парадигму, как немцы исповедуют дисциплину, французы — женщину, американцы — ипотеку и аспирин, Галина Петровна постепенно разочаровалась в классических ценностях либерализма, хотя в это время ей дали квартиру на Плющихе и хорошую пенсию как заслуженному борцу. Наконец, когда по ошибке застрелили ее старого товарища по котельной, давно спившегося и промышлявшего нищенством у Преображенского рынка (на паперти старообрядческой церкви федосеевского согласия), Галина Петровна окончательно поняла, чья собака мясо съела, и сменила новую веру на веру прежнего образца. В техническом отношении это выглядело так: она взяла другую фамилию и звалась теперь Галиной Сталинградской, решительно раззнакомилась со своими соратниками по борьбе за «социализм с человеческим лицом» и вступила в Коммунистическую партию Российской Федерации, рассудив, что товарное изобилие как следствие капиталистического способа производства — это, конечно, хорошо, но поскольку на родине оно неизбежно влечет за собой дегенерацию человека, то уж лучше пускай останутся бычки в томатном соусе и сайка за семь копеек, нежели возьмет верх бездушное двуногое существо, которое не отличает добра от зла, едва умеет читать и чуть что хватается за ружье.
Значительные перемены обозначились и в быту: Галина Петровна напустила в свою квартиру бомжей со всей округи и устроила своего рода коммуналку, с очередями в уборную, толкотней на кухне, и даже жильцы у нее спали валетом в ванне, в стенных шкафах, под столами и на столах. Из дома она больше не выходила, опасаясь, как бы и ее по ошибке не застрелили, целыми днями читала, притуляясь у торца кухонного стола, варила щи на всю коммуну, занималась с кошками, которых у нее тоже набралось порядочно, и обстирывала бомжей.
Немудрено, что Галиной Петровной заинтересовалась сперва социальная служба, потом участковый уполномоченный, наконец, районный психиатр, и вскоре ее опять определили в сумасшедший дом, несмотря на доминанту гражданских прав, точнее, в психиатрическую клинику имени Соловьева, что неподалеку от Донского монастыря.
Там я ее и видел в последний раз. Помню, как-то промозглым ноябрьским днем я вышел из метро на станции «Октябрьская-кольцевая», проехал несколько остановок в троллейбусе и довольно долго шел пешком, пока не набрел на эту самую «Соловьевку», где влачила свои последние дни старушка Непейвода.
Против ожидания, я застал у Галины Петровны компанию старых приятелей, с которыми она как будто раззнакомилась из принципиальных соображений; не считая дежурной медсестры, тут были трансвестит Курочкин, сильно сдавший, и сионист Бермудский, в свое время эмигрировавший в Израиль, но потом вернувшийся восвояси, который сидел на больничном табурете пригорюнившийся, с забинтованной головой.
Видимо, не так давно между ними завязался какой-то увлекательный диалог:
— Вот возьмите нашего завотделением Муфеля… — говорила дежурная медсестра. — У него на шее всегда золотая цепь толщиной с палец, как у фараона, и это когда больные по всей нашей необъятной стране сидят на каше с селедкой и кислых щах! Вот откуда он ее взял при зарплате как у приемщика стеклотары? Я скажу, откуда: оттуда, что наш контингент — золотое дно! Это у нас одна Галина Петровна — пролетариат, а так что ни укол, то зимняя резина, что ни консультация, то Канарские острова!
Курочкин сказал:
— Это что да, то да. Ни при каком царе, ни при каком генеральном секретаре не было такого безобразного социально-имущественного неравенства, как при нынешней сволоте! А вы говорите — эволюция, свет в конце тоннеля, гармоничное общество как итог… Все это, товарищи, полная ерунда!
— Не скажи, — возразил Бермудский. — В человеке заложены бесконечные возможности развития, что нам убедительно доказывает история человечества, понимаемая как путь. По крайней мере, возможности развития от простого к сложному, хотя бы от обезьяны до стукача.
— А также от сложного к простому, — добавила Галина Петровна, — в чем, собственно, и беда.
— А также от сложного к простому, но это как раз не важно, а важно то, что человек по-прежнему скорее процесс, нежели результат, поскольку, опять же, в нем заложены неисчерпаемые возможности развития «от» и «до».
— Интересно, — справился я, — и кто же их заложил?
— А никто не заложил, — сказал Курочкин. — Вот как материя развивается, так и человек развивается (если, конечно, он развивается) под воздействием чисто физических внешних сил. Например, наступило Великое обледенение, и этот сукин сын с горя заговорил…
— Материя как раз не развивается, — сообщила Галина Петровна, — потому что материя — это всего-навсего атомарное строение вещества.
Я сказал:
— Позвольте с вами не согласиться. В телесном отношении человек, разумеется, представляет собой не лучший образчик атомарного строения вещества, но с другой стороны, так много таинственного, неисповедимого в самой формуле человека, что тут поневоле заподозришь вмешательство каких-то разумных сил. Вы скажете: все мы из глины. Хорошо! А совесть, а самопожертвование, а любовь?!
— Положим, страсть по отношению к женщине, — возразил Курочкин, — это только обострение хронической любви к самому себе.
— Ах, любовь, любовь! — вздохнула Галина Петровна, у которой, между прочим, так и не случилось ни одного романа во всю ее жизнь, и она отродясь не ведала, чем мужчина пахнет, ну разве бензином и табаком.
— Век бы ее не знать! — заявил Бермудский. — Поднимаюсь я тут у себя по лестнице, вдруг бац! кто-то меня сзади огрел, как будто скалкой, по голове! Оказывается, это сосед-алкоголик с третьего этажа, который до того допился, что приревновал меня к своей собаке, жилплощади и жене. Насчет жены я так скажу: я с ней только два раза перемигнулся, хотя чего тут лицемерить — как, бывало, увижу ее, так у меня сразу температура поднимается, как будто грипп на меня напал.
— По крайней мере, — заметила дежурная медсестра, — вы за дело пострадали, то есть за романтический строй души.
— Хорошо, а если бы он меня убил?! Вы представляете этот ужас: гроб, тление, вечный мрак!..
Галина Петровна сказала:
— Не смерти нужно бояться, а жизни. В смысле, жизнь у нас такая, что нужно быть постоянно настороже.
— Жизнь везде одинаковая, — объявил Курочкин. — Где-то чуть ужасней, где-то чуть веселей. В Америке, например, все улыбаются, но вечером на улицу лучше не выходи.
Бермудский добавил:
— Я вообще в претензии к Христофору Колумбу, за то что он Америку открыл.
Что-то мне стало скучно; мне стало вдруг так скучно, что я откланялся и ушел. Пока я, не торопясь, удалялся вправо по коридору, до меня еще долетали знакомые голоса. Курочкин говорил:
— Вон ваш преподобный Муфель идет. Точно жидяра и прохиндей!
— Ты что, Курочкин, — отозвался Бермудский, — антисемитом заделался, не пойму?
— Нет, я не антисемит, я шире. Я человечество не люблю.
2008
Прощальное путешествие
В начале января 197… собственно, неважно, какого года, в тот год, когда в начале января в Москве стояли вопиющие холода, у себя на квартире в Серебряном переулке умирал некто Очковский. То есть он еще не умирал, а переживал очередной приступ почечных колик, но на душе у него было так тяжело, что ему казалось, что он именно умирал.
Очковский лежал в своем маленьком кабинете на оттоманке, и его лицо терялось среди подушек, которые были того же неорганического серого цвета, что и лицо, но глаза светились пронзительно, воспаленно, как в сумерках светятся камельки. Домашним наблюдать их было почему-то невмоготу — может быть, потому, что они не предвещали выздоровления.
На первых порах Очковский капризничал: он рвал бумаги, гонял домашних, жалобно бранился, отказывался от еды, но потом вдруг надулся и присмирел. Теперь он с утра до вечера тихо лежал в постели, и время от времени его прошибала мучительная слеза. Сквозь нее он рассматривал потолок, в котором ему чудилось что-то бесконечно-конечное, гробовое, и думал о предстоящем небытии. Когда он просто думал о предстоящем небытии, то есть о том, что вот-де все на свете имеет конец, который логически неизбежен, хотя эта неизбежность и не помещается в голове, то это было еще ничего; он даже позволял себе лирический взгляд на вещи, то есть до такой степени лирический взгляд на вещи, что в голос декламировал из Басе: