— Алло…
— Наконец-то! Привет, девчонка! Опять скандал?
— По-другому не бывает. Ты где?
— Спускайся-ка в нашу чебуречную и занимай очередь. Я на «Таганской», мчу к тебе с сюрпризом и бутылкой «Цинандали». Если это чревато — отрывайся со скандалом и паспортом! — Ничего более Першин говорить не стал, полагая, что интрига влияет на женщин пуще определенности.
Через полчаса он был на Сухаревке.
Вера стояла в очереди — за четыре человека до прилавка. Глаза ее были на мокром месте, но попытку отказаться от чебуреков Першину удалось пресечь.
— Понимаешь, он дурак, просто дурак, и все! — принялась изливать эмоции Вера, как только они заняли дальний столик в углу. — Но почему я должна жить под крышей собственного дома с дураком? Почему он решил, что знает все — как себя вести, как одеваться, с кем встречаться?.. Солдафон!
— Успокойся, — поцеловал ее Моцарт и наполнил стаканы. — Всезнайство — удел мещан и коммунистов. Те и другие представляют социальную опасность, но не в такой степени, как тебе кажется. Да, он солдафон, но его выбрала твоя мать, к тому же он поставил на ноги тебя и твоих братьев, и с этим нельзя не считаться.
— И что я теперь должна делать? Страдать вместе с ним оттого, что Зюганов сдает позиции?
— Терпеть.
— Сколько, черт возьми?
— Сейчас мы поедем на Таганку, выкупим забронированные билеты в Сочи. Самолет завтра в двенадцать из Внукова. Твое здоровье!
— С ума сошел! Как — в Сочи? А работа?
Першин с наслаждением выпил вино, надкусил горячий чебурек:
— Работа не волк. Справкой я тебя обеспечу. Диагноз Крейцтфельда-Якоба устроит?
— Что это?
— Что-то типа болезни куру.
— А что это такое, куру?
— Увеличение субарахноидальных пространств полушарий.
— Не хочу!
— Тогда считай вопрос решенным.
— А что потом? — не отводя от него глаз, отпила вина Вера.
— Я предпочитаю об этом не думать.
— А что делать мне?
Она силилась понять, шутит он или говорит серьезно, и ведает ли, что творит с нею, как плачевно может обернуться эта поездка к морю для нее, если увенчается необходимостью возвращаться домой. Не мог же он не понимать всего этого, а раз понимал, то чем иным, как не предложением, была эта поездка?
— Я разыскивала тебя с утра. Мне сказали, ты в операционной.
— И что?
— Как прошла операция?
— Успешно.
— А у меня вышел репортаж, — точно только что вспомнив, достала Вера газету из сумки.
— Поздравляю. Клади в карман… спасибо… А теперь пей и ешь, прошу тебя.
Пауза в разговоре длилась неопределенно долго.
— Я не могу не думать, что будет потом, понимаешь? — насилу покончив с чебуреком, вернула Вера к разговору Першина.
— Да? А кто мне предлагал руководствоваться «логикой чувств»? — улыбнулся он, разливая в стаканы остатки вина.
— Разве у тебя есть ко мне чувства?
— Я предпочел бы разобраться в этом в самшитовой роще сочинского заповедника.
— Но что я скажу дома?
— Можешь считать это «похищением из глаза Господня». Когда-то один мой добрый знакомец увел из дома красивую девушку, презрев свое высшее назначение, проклятие отца и гнев ее матери.
— Они были счастливы?
— Не знаю. По крайней мере, прожили вместе вплоть до его смерти. Потом она вышла замуж вторично и стала госпожой Ниссен.
13
Конверт из такой же плотной бумаги, без марки, лежал на том же месте — под ножкой будильника, но на сей раз Першин увидел его сразу, потому что почувствовал, знал: что-то должно приключиться, и подсознательно оттягивал время возвращения домой, хотя смысла в этом было не больше, чем если бы он спрятался под кровать или сменил «английский» замок на «французский». Произойти могло одно из двух: либо его убьют, либо действительно расплатятся с ним за убийство свидетеля, которого он не совершал, что тоже было убийством, разве более изощренным.
Увидев на удивление тонкий конверт, Першин вначале подумал, что, кроме письма или какой-нибудь инструкции, в нем ничего не содержится, но решительно настроился на обращение в милицию, если там окажется просьба об очередной «услуге». Даже если это обращение чревато ответственностью, становиться убийцей ни в чьих глазах он не собирался.
На голубоватом листе бумаги с водяными знаками ровным каллиграфическим почерком было выведено одно-единственное слово:
«СПАСИБО».
Безо всякой подписи. Должно, подразумевалось, что он теперь свой и обязан узнавать своих по почерку — в прямом и переносном смысле.
Вместо девяти граммов свинца к письму прилагался валютный чек на десять тысяч.
Першин долго курил и ни о чем не думал — просто глядел на исчезающие буквы:…ПАСИБО… АСИБО… СИБО… ИБО… БО… О…
Чистый лист бумаги он сжег над тяжелой стеклянной пепельницей с рекламой «Мальборо». Секрет исчезающих чернил был сокрыт, очевидно, в конверте, изнутри покрытом тонким глянцевым слоем какого-то состава: после вскрытия конверта текст начинал таять на глазах.
«А что, если я возьму и сожгу этот чек к чертовой матери? И конверт сожгу? А пепел вытряхну в окно и пепельницу вымою с мылом?» — подумал он и даже чиркнул зажигалкой, но на такой шаг не хватило духу.
Зазвонил телефон. Это могла быть Вера, хотя они договаривались, что до утра не будут звонить друг другу, но мог быть и Граф. Звонки долго, настойчиво врезались в тишину квартиры, Першин стоически пережидал их, жадно затягиваясь дымом после каждого, но трубку так и не взял, раз и навсегда решив, что ни за какие деньги, ни под какими угрозами больше не позволит втянуть себя в эти «графские забавы».
Неожиданный испуг бросил его к шкафу. Распахнув дверцу, он разгреб сваленные на дне свитера, шапки, вязаные шерстяные носки, меховые подстежки, подаренные кем-то унты, вынул старый фибровый чемодан и с нетерпением отпер оба замка маленьким ключиком, с которым, как с талисманом, никогда не расставался.
Слава Богу, все четыре папки в коленкоровых переплетах оказались нетронутыми!
Рукопись профессора Свердловской консерватории Анастасии Георгиевны Першиной была их семейной реликвией. Все, что содержалось в этих папках, он знал наизусть. Сотни раз просматривал Першин переписку матери с крупнейшими моцартоведами Польши, Чехословакии, ГДР, ФРГ, Австрии, Испании, Дании, разглядывал через лупу ксерокопию письма Бетховена, присланную из Бостона, копию дневника графа Цинцендорфа из Австрийского госархива, письма Н. Слонимского и И. Бэлзы, штудировал исследования врачей Дальхофа, Дуда, Кернера, касавшиеся болезни и смерти Моцарта, жалел, что не вправе закончить этот труд, чтобы не поставить кляксы в конце материного пути, не может организовать его так, чтобы по-новому осветить неразгаданную природу музыки.
Для этого нужно было быть гением.
Гениев, которым можно было бы доверить подготовку к изданию рукописи, Першин вокруг себя не видел, но все же свято верил, что наступит миг, когда он поймет наконец, чего не хватает заметкам и дневникам, размышлениям и письмам, разрозненным статьям и главам, щедро сдобренным первоклассными иллюстрациями, чтобы стать самоценной книгой. Иногда он жалел, что пошел по стопам отца, но все же в своем занятии сумел найти ту изюминку, которую не дано было больше найти никому: музыка Моцарта обладала целительным свойством. Это означало, что физическое тело неразрывно связано с душой, имеющей материальную природу, подтверждало версию матери о неземном происхождении и связи со Всевышним Моцарта, чье тело загадочным образом исчезло, но чья музыка не исчезнет никогда.
Было во всем этом что-то таинственное, манящее, уберегающее от смерти, что-то неподвластное рассудку, но во всех ситуациях превозносившее самого Першина над рутиной бытия, над обществом с его законами, тенденциями, кланами, извечной грызней и даже религией, потому что растасканное по словам, абзацам и понятиям-перевертышам Писание служило человечеству две тысячи лет, а люди, тем не менее, продолжают уничтожать друг друга с нарастающим остервенением; музыке же Моцарта не исполнилось и четверти тысячелетия, но едва ли она становилась когда-либо предметом раздоров, не в пример своему создателю, принесшему себя в жертву собственным творениям.