Фраза повисла в воздухе, одинокая, несчастная… Слишком явно прозвучало желание показать себя человеком, приближенным ко двору, даже лицом доверенным. Он уже раскаивался, что произнес ее, но вернуть назад сказанного было нельзя. Она же лишь подняла бровь и что-то процедила сквозь зубы.
Несомненно, Колумб выбрал худшую из тем. Он упомянул здесь об Изабелле — то есть заговорил о веревке в доме повешенного.
Новая попытка:
— На островах… наверное, много проблем? Политических… имею в виду. Я видел останки казненных…
Она выслушала его спокойно, с приветливой, но ироничной улыбкой. И тогда, в первый раз, прозвучал ее голос:
— Обращать в христианство не просто, Адмирал.
Беатрис отвечала любезно, но сохраняла при этом жесткую дистанцию.
«Так где же повесила она Нуньеса де Кастаньеду? Прямо здесь? И когда: до или после десерта?» — размышлял между тем Христофор. Он оглядел высокие балки, но не обнаружил никаких следов.
Девушки-прислужницы наполнили бокалы вином. Две другие внесли нашпигованного салом козленка. Салаты, суп из фасоли, жареный перец.
Она бесстрастно смотрела, как он взял ногу козленка и решительно впился в мясо зубами. Прожевал несколько кусков. Запил вином. Несчастный, при этом — чтобы выглядеть хорошо воспитанным — он старательно отставлял мизинец в сторону.
Она сохраняла все то же жутковатое спокойствие. И не слишком строго судила промахи смущенного плебея, который, чем больше сражался с собственной вульгарностью, тем больше совершал оплошностей.
— Вы задумали великое дело, Адмирал, — сказала она снисходительно.
— Индии. Специи. Сипанго. Великий Хан… — пробормотал он.
— Но все это дальше, чем вы полагаете. Местные жители — кто больше, кто меньше — знают о тех жарких землях. Многие видели их своими глазами, их занесло туда море… Но никто, возвратясь, толком не мог объяснить, где побывал… Так что первыми вы не будете! Просто надо погромче кричать о своем подвиге… Кстати… Те люди тоже несколько раз подплывали сюда на своих странных кораблях… Могу сказать, что они робки и нерешительны. Слишком добродушны, поэтому их мир обречен… Один из них — потом гуанчи убили его, приняв за какого-то бога, — успел рассказать, будто Европа открыта ими в 1392 году. Они смогли подойти к ней сразу в трех пунктах… Как знать…
Все возможно. Возможно… Они достигли Порто, Азорских и Канарских островов. Это точно. Но дальше не пошли… Их кораблями управляет не ветер, им удается найти иной язык с морем. Они отыскивают в море реки и умеют следовать по ним. Возможно, так и надо. А мы их не интересуем. Да и кого может привлекать мир, все глубже погрязающий в трясине демократии и народного образования?
Подали свежайшие фрукты. Она жадно и почти механически — и здесь неуместно было бы рассуждать, элегантно это выглядело или по-звериному естественно (так тигрица спешит утолить жажду у ручья), — схватила сразу два блюда.
Потом, когда они поднимались на «наблюдательный пункт» (ее выражение), Беатрис с насмешкой заметила:
— Аполлон! Не желаете ли взглянуть на мою коллекцию ракушек? — и рукой сделала кругообразный жест. Колумб с досадой понял, что узнан, что она знала, чем он занимался в не самые для себя счастливые годы.
Они продолжали подниматься по каменной лестнице. И на всем пути за ними следили глаза здоровенных галисийцев, которые время от времени просовывали головы меж портьерных складок и тут же прятались вновь.
С одной из площадок она бросила горсть фисташек гулявшим по столовой фазанам. Выпустила из клетки белую мышь — на десерт королевскому орлу, который с изысканной, сдержанной жестокостью тут же спланировал с железной балки.
Что же произошло потом? Что Колумб имел в виду, когда в предсмертных беседах с падре Горрисио упоминал о «самом сильном в жизни впечатлении» (Вальядолид, 1506)?
Можно ли верить тому, что пятьдесят лет спустя со слов одного из бывших галисийских гвардейцев записал юнга Моррисон?
По выражению Микеля де Кунео, Адмирал вернулся «потрясенный любовью, преображенный».
Кое-что об интересующем нас эпизоде рассказала и одна из прислужниц (и только после того, как стало известно о трагической гибели Беатрис Бобадильи в Медине дель Кампо). По ее свидетельству, Беатрис, увидев, как он впился зубами в ногу козленка, «почувствовала, что все в ней всколыхнулось от присутствия настоящей, бьющей через край мужской силы».
По лестнице она шла впереди. От масляной лампы и канделябров шел — мягкий свет. Вино дало легкую веселость и раскованность. Возбуждение от очень соленых креветок и чеснока. Колыхание прозрачных тканей в такт шагам. Ветер с моря. Трогательное воспоминание о мощном торсе Аполлона, который неуклюже вращался на шесте над пирующими, теряя свои золоченые чешуйки, лавровый венок… Нежность? Неудовлетворенная страсть, сжавшаяся в комок до часа, когда ей воздастся должное? (Не забудем, тогда, давно, она смотрела на него сквозь прорезь шлема и была — нагая — заточена в железные доспехи. Ключ же от них Фердинанд, злой насмешник, бросил в пруд и шепнул ей о том, проходя мимо. Но все это обходят молчанием легковесные хроники, хотя им-то следовало бы заглянуть в тайные лаборатории, где выковываются страсть и ненависть.)
Они вошли в сумрачную и прохладную комнату. Что-то обволакивало Колумба — как тень, как сон. Дивная Повелительница! С каким мастерством владела она искусством, то отдаляясь, то вновь подходя совсем близко, разжечь страсть.
По слухам, она знала секреты приготовления снадобий, умела делать и другие запретные вещи. Не случайно осторожный Колумб, собираясь в гости, велел приготовить себе особый отвар.
При свете луны Беатрис показала ему свои раковины — крошечные соборы Гауди[60]. Прекрасные и таинственные. Можно было приложить их к уху и услышать далекий и веселый гомон нереид со дна морского (такими сентиментальный человек, тоскуя о былом, вспоминает девчоночьи голоса на школьном дворе).
Она провела его пальцами по спиральной выпуклости Nautilus Tilurensis, чтобы «он ощутил агатовую нежность сего чудного творения Господня…». Колумб же почувствовал другое: от волнения у него взмок затылок. Досадный порок, порожденный сверхчувствительностью.
От нее шли невидимые лучи. Тело ее влекло, смущало, заслоняло собой все остальное, хотя внешне она оставалась невозмутимой и светски холодной.
Лунные отблески на водной глади. Мерцание старинного серебра. Желто-серые лунные пятна на поверхности моря.
Ему вдруг перестало хватать воздуха, пространство вдруг стало сжиматься, вертикальность их тел вдруг показалась фантастически противоестественной.
Он обернулся. Они находились в спальне: взгляд наткнулся на кровать в восемь вар шириной, где вполне уместились бы три юные пары. Сверкающая белизна бараньих шкур. Глубокая чернота шелковых простынь и груды подушек.
На них надвигалась ночь, ночь без луны, без перемирий. Пылающая пожаром ночь — длиной в три дня и три ночи. Как свидетельствовали потом Колумбовы друзья, долгих вступительных речей там не было. Генуэзец имел богатый портовый опыт и давно успел усвоить, что «хватать надо, пока горячо» и что «кто смел, тот и съел».
Вероятно (у нас есть все основания предполагать это), в первые часы чрезмерное возбуждение мешало любовникам.
А вообще-то они были торжественны и серьезны. Серьезны, как два нотариуса, которые составляют самую важную в их жизни бумагу. (Ведь в сем ритуале от случайной улыбки все могло рухнуть, словно карточный домик. Порой нет ничего разрушительней смеха.)
Мы уже упоминали о записанном Моррисоном рассказе гвардейца. Но случилась их беседа все-таки через пятьдесят лет после событий. И кроме того, наблюдавший любовников молодой галисиец был безнадежно двухмерен в своем восприятии секса. Двухмерность — изначальное отсутствие воображения, неумение видеть выпуклое — продукт примитивно-девственных воззрений эпохи.
Короче, даже если кто-то что-то и сумел увидеть, в повествованиях о сем были опущены необходимые слова и выражения, с помощью которых только и можно описать происходившее в темноте между Христофором и Беатрис. А для юного галисийца они так и остались китайскими тенями, какие показывает на экране фокусник-цыган. Рычащими драконами. Кентаврами. Быком о двух головах.