Всякий раз, покидая наблюдательный пункт, Изабелла задыхается от бешенства. От ненависти и отвращения к брату. Что-то подсказывает ей: вместе с ним агонизирует целая эпоха. И ноги сами несут ее прочь. Быстрее, быстрее — на воздух. А в ушах звучит голос матери: «Никогда не уступай безумию. Это пропасть, страшней которой нет ничего. Помни о бабке, деде, отце… Не слушай Демона, не отвечай ему. Взгляни на Энрике: его окружают адские чудища, под постелью у него прячется окутанный облаком тумана кабан, из преисподней летят к нему пылающие уроды и кричат о скором бесславном конце… Беги всего призрачного. Держись подальше от теологов. Люби тело свое. Пусть рядом, с тобой всегда будут звери и солдаты. Не поддавайся искушению, не говори сама с собой. Прокляни покой! Запомни: покой — пустота, куда устремляются злые духи. Да, умирать придется, но прежде надо жить!»
Следом за властной Изабеллой входят дети в зал аудиенций. Рой царящих здесь дворцовых развратниц поспешно разлетается, при этом должные знаки почтения не отдаются. Быстро мелькают выбеленные гипсовым порошком (по последней моде) ножки. Подкрашенные в черный или фиалковый цвет лица. Золоченые веки. Огромные, как у фламандских щеголей, шляпы с желтыми, синими, зелеными перьями. Веселые красотки спешат спуститься во двор, где уже ждут их мулы: как нравится им мчаться галопом по засеянным полям, пугая кур и бедных крестьян.
Полумрак. Скучающий писец склонился над книгой аудиенций. Больше не видно никого. Но вдруг в каком-то углу, на маленьком пятачке вечного круговращения времен возникают смутные видения: генерал Кейпо де Льяно[10], в начищенных до зеркального блеска сапогах и идеально наглаженных бриджах, идет во главе делегации академиков, ученых (кто они? Диас Плаха? Доктор Дериси? Баттистеса? Д'Орс?). Они станут просить у короля средств на проведение Конгресса испанской культуры 1940 года.
Сумрачная средневековая Испания. Она пахнет отслуженной мессой, последней свечой, что погасил своим кашлем чахоточный служка.
Меж тем Изабелла, маленькие графы и настороженная Бельтранша вбегают в галерею возле спальни Энрике IV. Там их ждет дон Грегорио, королевский камердинер. Он подкуплен заранее и сумел отослать куда-то стражников.
Но старик смущен, мямлит о досадной помехе и указывает на разлегшегося во всю ширину порога льва (внука того, что принадлежал королю Хуану). Полузакрыв глаза, в которых больше скуки, чем дремы, он внимает ритмичному похрапыванию монарха. Лев не голоден, но к пустым разговорам не расположен. Что с ним делать? Как вести переговоры? Резко пахнет зверем. Зверем, что согласился на перемирие, но не покорился (всего три года назад он сожрал одного епископа).
Бельтранша смотрит насмешливо. Старик пытается сдвинуть зверя с места, робко пихает его в зад. Но тот лишь равнодушно зевает.
Тогда Изабелла делает шаг вперед и кричит:
— Вон! Прочь!
Тщетно. Она дает льву крепкую затрещину. В ярости хватает за гриву, впивается острыми зубками в ухо. Короткое, грозное молчание — и зверь отступает (чужая решимость, а вовсе не сила ударов заставляет его подчиниться). Он показывает клыки, трясет головищей, а когда все же хочет зарычать, получает новый удар, прямо в морду. Нет, лучше уж лечь у окна, подальше.
Дети открывают двери. Дону Грегорио позволено удалиться. Ему не хватит духу взглянуть на голого монарха. Бельтранша проскальзывает в опочивальню первой.
Тишина. Мерное дыхание крепко спящего человека. Изабелла цепляет прутиком подол его рубашки и обнажает тело по грудь.
Они увидели бледные, немощные, волосатые ноги. Выше — что-то темное и непонятное. Они постарались вглядеться попристальнее и различить неразличимое. Почему-то вспомнился им хрупкий пергамент. Или ломтики сушеного персика, что путник приготовил себе в дорогу. Или съежившаяся за века кожаная сандалия римского легионера, сраженного у врат Самарканда. (И как опять не процитировать язвительного Альвареса Гато:
Вот погляди: морской конек усох в песке,
на берегу…
Ужель резвился он когда в волнах?..)
Маленькая Бельтранша бледнеет. Изабелла не опускает прута. Юные графы смотрят и выносят свое суждение.
Сомнений нет. Ни малейшего признака жизни. Ни капли человечьего рока. Беатрис де Бобадилья говорит, что это похоже на каменистый пейзаж Сории. А Хуан де Виверо говорит, что нет: скорее стоит вспомнить пустые ракушки, которые выносит на берег моря прибой. Мстительная Изабелла заставляет бедную Бельтраншу тоже смотреть. Та взрывается жалким криком:
— Все равно королевой буду я! Я! Я! Ненавижу тебя! — И бросается бежать, спотыкаясь и едва не падая в больших для нее материнских туфлях.
По дороге назад Изабелла довольно бросает:
— Теперь вы убедились. Она не могла быть его дочерью. Королевой буду я!
Так была объявлена война. Война амбиции против незаконной законности.
Он белокур и силен, словно ангел, любила повторять его матушка, Сусанна Фонтанарроса. Да, мальчик не был похож на других. Он не хотел осваивать унылое портняжье мастерство. Не хотел становиться ни ткачом, ни сыроваром, ни трактирщиком. Словом, отвергал все, что сулило спокойную жизнь.
Для него были живыми неистовые боги моря. Он верил, что удостаивался чести слышать их голос. Зимой — суровый, хриплый. Летом — едва различимый шепот, доступный лишь пониманию избранного, посвященного.
Вот и сейчас он бежит вдоль кромки прибоя. Вдыхает мягкий ночной ветер. На нем почти ничего, нет, только — как всегда, скрывая от посторонних глаз тайну, — толстые вязаные чулки. Мальчик бежит ровно, не изменяя скорости. И в этом есть чтб-то завораживающее, так умеют двигаться лишь бегуны-ламы тибетских плоскогорий. Цель у него только одна — заглушить тревогу, разрядиться, укротить бурлящую кровь.
Он пробегает мимо Морской Башни и знает, что дядя его, стражник, поспешит рассказать о встрече своим сыновьям, завистливой своре сыроваров и портных, уже учуявших в нем врага, мятежный дух мутанта и поэта.
Еще две лиги. Горят расцарапанные ракушками и крупным песком ноги. Движения стали почти автоматическими. Он поднялся по отмели, покрытой колониями мидий, и нырнул в воду, уверенно, решительно — как посвященный. Смело поплыл в темноту. Замер на воде, вновь убеждаясь в собственной сверхъестественной плавучести. Лежа на спине, дал течению нести себя к берегу и выбросить на песок. Долго не поднимался, зачарованно глядя в небо. И глаза у него были широко открыты, неподвижны, точно у мерлана, которого утром мальчик видел на городском рынке.
Сейчас, как и прежде, он вслушивался в скрипящее карканье прибоя, в шелест ракушек и песка. Вот накатывает волна, падает и разбивается пеной, и ее тут же выпивает земля.
Голос моря словно шепчет стихи. Зовет его. Очень отчетливо произносит:
— Ко-лумб!
— Ко-лумб!
Море не говорило «Ко-лом-бо». Нет. Звучало ясно, по-испански: «Колумб». Последнее «лумб» сухо и быстро, даже повелительно. Так произносят слово, готовясь чихнуть.
Он увидел, как заря — та, что с пурпурными перстами, — осторожно приоткрыла завесу ночи (так Ариадна входила в убежище Минотавра).
Вода стала холоднее. Вдалеке на фоне уходящей ночи, он увидел светящиеся белизной рубашки кузенов. Парни двигались к берегу с юга.
Надо было бежать, спасаться от их неумолимой и тупой жестокости. И он помчался, забыв о боли в усталых ногах. Мощенная брусчаткой улочка привела его к крепостной стене, за которой уже зарождался утренний гомон молочниц и рыбаков.
Он попал в ловушку. Они уже были здесь. Вся орава во главе с Сантьяго Баварелло, женатым на его сестре Бланките, стояла, перегородив узкий проход Вико де Оливелла.
Он зачем-то начал колотить в запертые ворота. Но ответом было лишь ржание белого жеребенка из глубины стойла.
Он глянул на ряды деревянных балконов, украшенных горшками с геранями, и наткнулся на неподвижный взгляд Сусаны Фонтанарросы, которая с первыми же лучами солнца уже принялась прясть.