А Генке Родину я отдавал свое яйцо.
Но это на пятом курсе.
Паек курсантский увеличили, кажется, на девять копеек, и нам стали каждое воскресенье давать на завтрак вареное яйцо.
За нашим столом в столовой четверо – я, Генка Родин или «Гешка», Вова Стукалов – кличка «Стукал» и Олег Смирнов – кличка «Сэ-Мэ-эР».
Мы со Стукалом были местные и с пятого курса ходили на ночь в увольнение, так что мое яйцо забирал Гешка, а Стукаловское – Олег, так и кормились.
До сих пор помню коричневые макароны, капусту кислую, а затем тушеную и сало свиное, заменяющее мясо.
– Ро-та-ааа!.. Сесть!.. – когда заходит рота в столовую, то она выстраивается вдоль своих столов и по этой команде старшины садится и ест, потом – заправить тарелки, ложки, то есть сложить их горочкой на угол стола, старшина пройдет, проверит и.
– Ро-тааа!.. Встать!.. На выход марш!..
После обеда мы обязательно перехватывали в ларьке пачку молока – ноль пять литра – и коржик, а то до ужина не дотянуть.
А на ужин – вечный рис, а мимо нас, рождая зависть, вьетнамцам везли тележки с жареной картошкой, но это только до тех пор, пока вьетнамцы не пожаловались: «У нас картошку ест самый бедный человек во Вьетнаме», – им хотелось нашего риса.
А еще нам очень хотелось мяса. Я и не знал раньше, что так может хотеться мяса, когда представляешь себе, какое оно по внешности и на вкус.
Мы его искали везде – в основном, на дне бачка с первым – там иногда выуживалось что-то напоминающее старую вареную парусину, которая разрезалась на равные кусочки на четверых.
Куском мяса мы особенно бредили после тренировок, когда под душем, без сил, лежали все ватерполисты и я в том числе, или когда поднимали гири, штангу. Жрать, жрать! – орало молодое тело. Оно хотело жрать всегда – мы никак не могли наесться.
А на тренировках огромные дяди из водного поло выставляли ногу на пути девочек-пловчих: «Бутерброд принесла?.. Какой-какой! Какой обещала!.. Тащи!!!»
Стыдно, но дома я мог съесть сковородку еды – а ведь она была на всех. Я краснел и сдавал бабушке свою училищную получку. На первом курсе – три рубля восемьдесят копеек, на втором – почти шесть рублей, на третьем – пятнадцать.
А еще в увольнении я отправлялся к своим девчонкам из бывшего класса, и они меня кормили.
Особенно в доме у Наты – за что она потом попала ко мне замуж, и через множество лет уже моя жена Ната с утра сказала: «Посмотри, что у меня под глазом, – под глазом небольшая припухлость, – что там?» – «Ничего. Это называется: с пятидесятилетием, дорогая. Ничего особенного. К столетию такая же вырастет под другим глазом».
Ната сейчас же побормотала в мою сторону: «Дурак! – потом отошла и добавила, – Вот идиот!»
А у Бобиковых мне разбавляли компот. Их бабушка говорила: «Разбавьте ему компот», – и мне его разводили водой. Я этого не замечал, мне компот все равно казался жутко сладким, а Таня Бобикова, по кличке «Бобик», спрашивала меня, еле сдерживая смех: «Покровский, тебе еще компот налить?» – а я не понимал причину такого веселья и кивал – налить.
Девочки. Они потом превратились в женщин. От девушек и женщин всегда так восхитительно пахнет.
Ты не видел их неделю, а потом вышел в город в увольнение и сердце забилось в ушах.
Другая жизнь. Там, за забором, была другая жизнь. У нее другие звуки, ты от них отвык, они пугают.
У нее другие запахи, и тебя к ним тянет.
В увольнение строились сначала в роте.
– Первая шеренга шаг вперед шаго-ом марш!.. Кру-гом!..
Старшина медленно идет, осматривая тебя спереди и сзади. Ты затылком чувствуешь его обшаривающий взгляд.
Если он ткнет тебя, то ты должен обернуться и представиться: «Курсант Покровский!» – а он тебе скажет: «Стричься!» – и побежишь стричься.
Если он скажет: «Бляха не драена!» – помчишься с остервенением ее драить.
Главное успеть встать в строй увольняемых. Невыносимо, если он проходит мимо тебя.
Меня на первом курсе замкомандира взвода главный старшина Завитуха, который был с четвертого курса, научил подшивать белоснежный подворотничок к сопливчику так, чтоб белых ниток не было видно.
Сопливчиком мы называли поворотничек, прикрывающий горло. Его носили с бушлатом или шинелью.
Застегивался он на крючок на шее сзади.
А спереди над ним должна была виднеться узкая белая полоска. Ее-то и нашивали, а белизна ее проверялась перед увольнением – «Подворотнички к осмотру!» – расстегиваешь, снимаешь, держишь перед собой в руках.
– Смотри, – говорил он, – надо втыкать иголку в то же место, а длинный стежок делать сзади. В то же место ты все равно не попадешь, нитка сама найдет за что зацепиться, но ее не будет видно.
У бушлата, как и у шинели, имелся еще и собственный крючок впереди на горле. Застегнешь его, и концы воротника встают на свое место. Этот крючок всегда находил на кадыке во что воткнуться.
Главный старшина Завитуха – ясноглазый, невысокий парень с железным рукопожатием.
Он попал служить на Балтику. Говорили, что на флоте он спился.
Его лицо у меня перед глазами. Он что-то говорит, говорит. Я не слышу что, потому что он говорит в моих воспоминаниях. Помню только, что он всегда говорил только правильные вещи.
А вот я опять в столовой за столом, и мы снова едим, едим.
Я не мог есть училищное первое – борщ с комбижиром. Кажется, этой дрянью можно было заправить керосиновую лампу, и она бы отлично горела. Это собрание различных жиров отдавало машинным маслом, и его очень сложно было, запихав в рот, протолкнуть дальше в желудок – комбижир застывал тут же, на губах. Не знаю, на что нас только готовили, но переваривать гвозди мы научились быстро.
За училищным забором начиналась огромная маслиновая роща. Там трава в пояс, там инжир и тутовники. Мы называли это место «пампасами»: «Пошли в пампасы?»
В пампасах бегали кроссы, перелезали через забор и бегали. Если натыкались на инжировое дерево, то бег заканчивался – ели инжир. Бегали парами и в одиночку. Самоволкой это не считалось, но лучше было сбегать так, чтоб никто не видел.
А еще мы ели маслины. Их вокруг и внутри училища было полно. Сначала шутили над иногородними: «Вот это маслины и их можно есть», – и горечь во рту немедленно отражалась на их лицах.
Маслины мы готовили в тех же химических лабораториях, где и учились – выдерживали их в поташе и в соли.
У Гешки Родина они получались очень вкусные. Гешка был в этом деле специалист. Он совсем не читал художественных книг. Лишен был этой извилины.
Зато он читал учебники по химии и работал во Всесоюзном научном обществе (слепых, чуть не сказал) курсантов.
Я тоже в нем состоял: писал работу по ядерной физике «Электрон так же неисчерпаем, как и атом».
Использовалась, конечно же, такая умопомрачительная работа Владимира Ильича Ленина, как «Материализм и эмпириокритицизм».
За нее обещали «пять» на экзамене.
Обещал мне ее Роджер Дмитриевич Житков, полковник и блестящий офицер.
Он блестел в буквальном смысле этого слова – аккуратный, начищенный, всегда сияющий. Он входил в наш класс, принимал идеальную строевую стойку во время доклада дежурного, потом – превосходный поворот «налево» и с улыбкой: «Прошу садиться!»
Мы назвали его «Веселый Роджер». Он так был всегда рад любому нашему участию в жизни пю-мезонов и лямбда-минус-гюперонов, что просто удивительно, а электроны на околоатомных орбитах у него всегда находились там, где и положено – в энергетических ямах.
Он считал, что все курсанты знают его предмет на «пять». Экзаменационные билеты раскладывали обычно мичмана с кафедры ядерной физики, и Роджер никогда их не перемешивал. Ему это, кажется, и в голову не приходило. Мичмана за бутылку коньяка светили билеты, и надо было только на бутылку сброситься.
Не знаю, что за приступ жадности тогда во мне случился, но я объявил в классе, что мне и так ставят «пять» за реферат и чего мне сбрасываться на бутылку.
Никто не возражал, и меня обязали идти на экзамен последним, чтоб остальным не мешать.