В июне и августе 997 года Оттон III предпринимал попытки завоевать славянские земли (земли «скифов и сарматов», по выражению Герберта). «Нам, нам принадлежит Римская империя. Силу нам дают: богатая плодами Италия, богатые воинами Галлия и Германия.
Нам же принадлежат сильные государства Скифии»,[160] – читаем мы у Герберта Аврилакского. Но и эти захватнические планы рухнули. Несмотря на то что «Герберт... продолжал жить фантастическим, книжным идеалом Римской империи в древнем значении этого слова»,[161] в которой наука была бы почитаема наряду с религией, несмотря на то что он «раздул в душе Оттона искру греческой любознательности»,[162] что в сочетании с мистическими настроениями способствовало вере Оттона в достижение своего духовно-политического идеала, настроения Герберта и молодого императора не встретили поддержки Константинополя, усмотревшего в римских притязаниях самозванство.
Десятый век от Р. Х. воспринимался на Западе эсхатологически. Так же остро конец света ощущался при разделении Римской империи; с ее падением в западной церкви наступило, по мнению восточных христиан, антихристово царство.
Год вступления Герберта на папство отмечен роковой печатью 999 – зеркальный перевертыш апокалиптического числа антихриста 666. Следует отметить, что крещение Руси приблизилось к «роковому» в восприятии «латинян» рубежу двух тысячелетий. К концу X века в Европе сложилось учение об антихристе. В это время «многие летописцы переставали вести хроники, а люди из городов бежали с покаянием в леса и пещеры или, наоборот, предавались разврату и распространяли ереси».[163] Европа жила ожиданием воплощения антихриста. Если библейская традиция отмечала в лже-Мессии жестокость, то уже христиане первых веков настаивали на его противостоянии Христу под маской Христа, на его коварстве. В IV веке к легенде об антихристе добавилась деталь из сивиллиного пророчества: последний перед антихристом римский император овладеет всем миром, а затем сложит с себя венец в Иерусалиме (ср. с устремлениями Оттона III). Сам Герберт в 994 году пишет: «О злосчастные времена! У нас отнято покровительство столь великой церкви! К какому городу нам обращаться, когда господствующий над всеми народами город, мы видим, лишен и человеческой и Божеской помощи? Наступают, по-видимому, времена антихриста...»[164] В этом же послании он сравнивает властителей, возносящихся «только своим знанием», с выдающим себя за Бога антихристом.[165]
В представлении современников Герберта миру грозила неминуемая и скорая гибель, спасения от которой не было. Это мировосприятие перекликается с эсхатологией «Мастера и Маргариты». Соотечественники Герберта ничтожно мало знали о славянских народах, о Киевской Руси и о том, что последние усилия скрепить рушащуюся Римскую империю совпали с христианизацией и укреплением государства, столицу которого через несколько веков нарекут «третьим Римом». На глазах же героев булгаковского романа безвозвратно гибнет духовная преемница византийского православия.
Скрытая линия «Москва – средневековый Рим» продлевается таинственной рукописью Герберта к рукописному роману мастера.
Здесь следует еще раз обратить внимание на весь «средневековый» антураж романа: от понятия «мастер» до «вечного приюта» у Воланда, наделенного средневековыми чертами.
10. МАСТЕР И ГЕРБЕРТ АВРИЛАКСКИЙ
У мастера нет имени, и это кажется загадочным. То, что Булгаков пишет слово «мастер» со строчной буквы, – свидетельство внеличностного характера этого определения, степень «посвященности» героя, показатель его духовного состояния, оценка. Отсутствие заглавной буквы не только предполагает нарицательность, но и становится косвенным свидетельством наличия духовных единомышленников. Он стоит в ряду других мастеров. В Москве он одинок, друзей у него нет, однако в «вечном доме» Маргарита сулит своему возлюбленному встречу с друзьями, как бы отторгнутыми временем от московской жизни мастера и за пределами жизни возвращенными. Не следует забывать, что «вечный дом» мастера – это мир мертвых, и Маргарита обещает ему общение с теми, кто в нем обитает: «Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе...» (с. 799).
Следовательно, в загробном мире родственные души у мастера все-таки есть, более того, Маргарита знает, кто они. Воланд обещает мастеру возвращение в обстановку, ничем не напоминающую современность, но близкую минувшим векам. И занятия алхимией, которые он предлагает мастеру («Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула?») (с. 798–799), и «старый слуга»,[166] и возможность «писать при свечах гусиным пером» (с. 798), и «венецианское окно» в доме – атрибуты времен далеких, напоминающих Средневековье, хотя «музыка Шуберта» звучит из менее отдаленной эпохи. Но поскольку облик мастера, покинувшего землю, его наряд (плащ, ботфорты со шпорами) и одежда Воландовой свиты близки к Средневековью, можно высказать предположение о связи мастера с этой эпохой. Очевидно, это Средневековье – не славянское. Почему же Воланд предлагает мастеру такое загробное существование?
Средневековый антураж не мог быть случайным, как и выбор Маргариты королевой бала был предопределен не только ее именем, но и кровью («Да, прав Коровьев! Как причудливо тасуется колода! Кровь!» (с. 670) – говорит всеведущий Воланд). Поскольку Воланд обнаружил у Маргариты наличие королевской французской крови, помещение мастера в средневековый «вечный дом» можно объяснить не только его интеллектуальным устремлением в эту историческую эпоху, а родственной связью с конкретными местами, обстановкой и людьми, которых давно нет на земле, но тени которых существуют и привлекают к себе мастера как самые желанные, знакомые и близкие. Если это так, попробуем отыскать «средневековые» корни мастера. Ведь не только он, Арчибальд Арчибальдович (пусть иронически) тоже связан с давними временами и далекими странами: «Говорили, говорили мистики, что было время, когда красавец не носил фрака, а был опоясан широким кожаным поясом, из-за которого торчали рукояти пистолетов, а его волосы воронова крыла были повязаны алым шелком, и плыл в Караибском море под его командой бриг под черным гробовым флагом с адамовой головой» (с. 477).
Это единственное и полушутливое упоминание о метемпсихозе Булгаков горько противопоставляет данности: «Но нет, нет! Лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, и не гонится за ними корвет, не стелется над волною пушечный дым. Нет ничего, и ничего и не было! Вон чахлая липа есть, есть чугунная решетка и за ней бульвар...» (с. 477).
Однако в смысловой структуре романа это авторское отрицание довольно лукаво и зыбко: ведь и Иван Николаевич Понырев знает, что все, произошедшее с ним, – гипноз, да и театра, увиденного Никонором Ивановичем Босым во сне, «в действительности не было» (с. 807), да и вообще ничего сверхъестественного в Москве не происходило.
Но тот, кто следит за сцеплением в романе событий, времен и городов, склонен отодвинуть рационалистическое объяснение всего сверхъестественного. Возможно, вовсе не лгут «обольстители-мистики», и был когда-то пиратом тот, кто стал нынче директором ресторана Дома литераторов. Во всяком случае, Булгаков оставляет на выбор и такой вариант. Да и с Маргаритой дело обстоит не так просто. Помимо французской крови в ней течет и иная, ибо откуда взялось почтительное, но не королевское обращение к ней «донна»? Так называет ее Коровьев (с. 700), так обращается к ней Воланд (с. 672). «Алмазная донна, дорогая донна» – обращение это явно намекает на испанские корни и вступает в силу до и после бала, на котором Маргариту называют исключительно «королевой».