Мэри Френч
Бедняге-папочке никогда не удавалось улечься в постель сразу после ужина так, как ему нравилось, – зажженная лампа на ночном столике у правого плеча, очки на носу, газета в руках, душистая сигара во рту. Нет, обязательно зазвонит телефон или кто-нибудь постучит во входную дверь. Мать посылала открыть маленькую Мэри. Перед ней обычно стоял шахтер с побледневшим лицом, с черными от въевшейся угольной пыли ресницами и бровями и говорил, как обычно:
– Док Френч, пожалуйста… пошли со мной, поскорее.
Несчастный папочка вылезал, позевывая, из кровати в пижаме и халате, отбрасывая со лба седые пряди, просил Мэри сбегать в его кабинет, принести его сумку с инструментами и тут же уходил, поправляя на ходу галстук. Очень часто такие его визиты затягивались на всю ночь.
Еще хуже было, когда наступало время трапезы. Кажется, им никогда не удавалось сесть всем троим вместе за стол, чтобы в эту минуту не позвонил этот ужасный телефон. Папочка уходил по вызову, и они с мамой сидели одни, заканчивая обед или ужин, молча, не произнося ни единого слова. Маленькая Мэри, обвив своими ножками ножки стула, разглядывала картинку на обоях имбирного цвета, как раз над головой матери с гладко зачесанными волосами – две убитые дикие утки.
Мать убирала со стола, гремела на кухне посудой и цедила сквозь зубы, что если бы их несчастный папочка хотя бы наполовину сократил свои заботы о своих неурочных пациентах, этих нищих иностранцах и шахтерах, то давно разбогател бы и ей не приходилось бы надрываться, выполняя всю эту черную домашнюю работу. Мэри никогда не нравились такие жалобы матери на отца, она ее за это просто ненавидела.
Несчастный папочка не ладил с матерью. Мэри с трудом вспоминала то время, когда она была еще маленькой-маленькой, и все было иначе тогда. Тогда они жили в Денвере, в залитом солнцем доме, где во дворе росли цветущие кусты. Это было еще до того, как Господь забрал к себе ее брата, а папочка потерял все свое состояние. Когда кто-нибудь поблизости произносил название этого города – Денвер, она сразу вспоминала об их солнечном доме. Теперь они жили в Тринидаде, где повсюду было черно, как в угольной шахте, высокие облезлые холмы, бросающие тень на долину с ее рядами покрытых налетом сажи хибар и надшахтные сооружения; их окружали шахтеры, большинство которых американцев и еврейских лиц… эти ужасные салуны, дерущий горло дым от плавильных печей и маленькие черные вагонетки. В Денвере всегда сияло солнце, там жили белые, настоящие чистокровные американские дети, такие, как ее брат, которого забрал к себе Господь, и мать постоянно твердила, что если бы папочка больше заботился о собственной плоти и крови, а не об этих нищих иностранцах и шахтерах, то жизнь брата можно было бы спасти. Тогда мать повела ее в гостиную, она ужасно испугалась, но мать так сильно сжала ее ручку, что ей стало очень больно, но никто вокруг на это не обратил внимания, все думали, что она плачет не от боли, а оттого, что умер брат, а мать заставила ее смотреть на него. Он лежал в гробу под стеклом.
После похорон мать серьезно заболела, от нее ни днем, ни ночью не отходила сиделка, к ней не разрешали заходить, и Мэри приходилось одной играть во дворе дома. После того, как мама выздоровела, они с папочкой уже не ладили, как прежде, всегда спали в разных комнатах, а Мэри спала в маленькой прихожей между ними. Бедный папочка поседел и у него всегда был обеспокоенный вид. После этого он никогда не смеялся, расхаживал по дому, а когда произошло это несчастье с его капиталовложениями, они переехали на Тринидад и Мэри не разрешалось играть с детишками шахтеров, а когда она возвращалась из школы, то мама находила гнид у нее в волосах.
Мэри была близорука и носила очки, она хорошо училась и в двенадцать уже собиралась перейти в среднюю школу. Если она не делала уроки, то читала книжки. «Этот ребенок окончательно испортит себе зрение», – обычно заводила мать разговор о ней с папочкой за завтраком, когда он спускался из своей спальни с опухшими от недосыпания глазами, на скорую руку проглатывал свою еду и торопливо уходил по вызовам. Весной Мэри окончила восьмой класс и даже получила «отлично» по французскому, американской истории и английскому языку. Мисс Парсонс лично зашла к ним, чтобы сказать миссис Френч, какая у нее замечательная дочка, какая она прилежная ученица, не то что эти олухи, невежественные иностранцы, с которыми приходится столько возиться им, учителям.
– Моя дорогая, – перебила ее мать. – Неужели вы считаете, что я не знаю, как вам всем тяжело. – Потом вдруг добавила: – Мисс Парсонс, прошу вас, никому не говорите, что осенью будущего года мы уезжаем в Колорадо-Спрингс.
Мисс Парсонс только вздохнула.
– Ах, миссис Френч, "мы вас потеряем, но, несомненно, так будет лучше для вашего ребенка. Там в школах образование поставлено куда серьезнее, чем здесь.
Мисс Парсонс, подняв чашечку маленькой ручкой с оттопыренным кривым мизинчиком, поставила ее обратно на блюдечко, мелодично звякнув фарфором. Мэри наблюдала за ними, сидя у камина на обитой декоративной тканью табуретке.
– Мне всегда трудно говорить об этом, – продолжала мисс Парсонс, – так как я здесь родилась и выросла, но Тринидад не то место, где можно воспитывать такую милую, такую чистую маленькую американскую девочку.
Этой весной в Денвере умер дедушка Уилкинс, и мать стала главным распорядителем его страховки, поэтому она сразу же взяла быка за рога. Бедняга папочка совсем не хотел уезжать из Тринидада, и в присутствии Мэри Родители едва разговаривали друг с другом. Когда Мэри Уводила в библиотеку, они начинали зло ссориться на кухне, где на столе возвышалась гора грязной посуды. Иногда Мэри доводилось сидеть дома со старым томиком «Айвенго» в красном кожаном переплете и выслушивать их горькие препирательства. Их резкие голоса, срывающиеся в крик, доносились до ее ушей чрез тонкую деревянную перегородку.
– Ты разрушил мою жизнь, но я не позволю тебе разрушить еще и жизнь ребенка! – кричала мать истеричным тоном, от которого Мэри всегда становилось не по себе.
От отчаяния она начинала плакать над книжкой, но потом, когда слезы высыхали, она вновь возвращалась к чтению и, перелистав пару страничек, уже ничего вокруг себя не замечала – теперь перед ее глазами проходили йомены в Линкольн-грин, скакали на лошадях рыцари, мелькали красивые замки. В то лето, вместо поездки в лагерь в Йеллоустон, как планировал папочка, все они переехали в Колорадо-Спрингс.
Там на первых порах они жили в пансионате, а потом, когда из Тринидада пришла их мебель, переехали в зеленое бунгало, покрытое шифером, в котором им и предстояло отныне жить. Оно стояло довольно далеко от дороги, покрытой красноватым гравием, на небольшой лужайке среди высоких тополей.
В первый же день Мэри обнаружила в густой траве кое-какие сохранившиеся от прежних жильцов принадлежности из набора для игры в крикет. Пока папочка с матерью суетились возле фургона, из которого рабочие выгружали мебель, она носилась вокруг со сломанным деревянным молотком, нанося удары по старым треснутым шарам с местами облупившимися красными, зелеными, желтыми и голубыми полосками. Из дома вышел отец. Он, очевидно, очень устал, его растрепанные седые волосы падали ему на лоб. Подбежав к нему, размахивая молотком, она предложила ему сыграть с ней в крокет.
– У меня нет времени на игры! – отрезал он.
Мэри тут же ударилась в слезы, а он, подняв и посадив дочку себе на плечо, отнес ее за дом, к заднему крыльцу, и показал ей, что, если влезть на крышу маленькой кладовки для инструментов сразу за дверью кухни, можно вдали увидеть плоский холм, а за ним, у края бегущих лохматых облаков, – голубоватую горную гряду, протянувшуюся дальше, к высокому массиву гор, среди которых самый высокий пик – Пай.
– Как-нибудь мы поднимемся туда по специальной железной дороге, – сказал он своим теплым, таким уютным голосом прямо ей на ушко.