В «Тошноте» под видом характеристики маркиза Рольбона, о котором пытается написать книгу Раконтен, Сартр дал автопортрет:
Дай я себе волю, я бы так ясно его вообразил: под блестящей иронией, жертвой которой пали очень многие, кроется простая, чуть ли не наивная душа. Задумывается он редко, но во всех случаях, повинуясь особому наитию, действует именно так, как следует. В своем плутовстве он искренен, непосредствен, воистину великодушен и так же чистосердечен, как в своей любви к добродетели. Предав своих друзей и благодетелей, он со всей серьезностью обращает свои взоры к происшедшему, чтобы извлечь из него мораль. Он считает, что не имеет никаких прав на других, а другие на него, и дары, которые ему подносит жизнь, не заслужены им, но зато безвозмездны. Он страстно увлекается всем и так же легко ко всему остывает. А все его письма и труды писал вовсе не он – он заказывал их наемному писаке.
Этот наемный писака – сам Сартр после 1945 года: Сартр ангажированный. «Критика дилектического разума», в которой он задумал дать феноменологически выверенную социальную философию, относится к «Бытию и ничто» так же, как трилогия «Пути свободы» к «Тошноте» и «Стене»: явный упадок. В «Критике» это различат немногие, совсем уж изощренные специалисты, да и основной трюк «Критики» не лишен изящества: найти в социальной реальности аналог первоначального «бытия». Таким аналогом Сартр делает отчуждение. Советские авторы, действительно знавшие Сартра – Мамардашвили, Киссель, Кузнецов, – писали о «Критике диалектического разума» с заметной ухмылкой, и она шла не от требования непременного дистанцирования, а «от души», это чувствуется. Основной ошибкой, можно сказать пороком, самого замысла была идея феноменологической, хотя бы и марксистски окрашенной, социологии: феноменология – это метод, а не реальность, которую (Маркс) потребно изменить в (социальной) практике, феноменология «непрактична». Орудуя той или иной методологией, мы не выходим к тотальности бытия и ничего изменить в глубине его, целостно не можем. Методология, налагаемая на социальное бытие как его «истина», дает «тотализацию» только в дурном смысле тоталитарного порабощения, убиения той самой свободы, которую Сартр ищет – или делает вид, что ищет, – в историческом проекте.
В России существует культурный сюжет, дающий некую ироническую параллель к Сартру в обоих его – гуссерлианском и марксистском – периодах. Это книга Бахтина о Рабле. Как издавна повелось в России, труд, маскирующий себя литературоведением, на самом деле философский труд, причем данный в линии экзистенциализма: Бахтин – самостоятельный экзистенциалист; его сильное увлечение Хейдеггером относится, кажется, к поздним годам, когда он уже дал главные свои сочинения. «Коллективное (или гротескное) народное тело» – аналог «бытия» в экзистенциализме:
Гротескное тело… – становящееся тело. Оно никогда не готово, не завершено: оно всегда строится, творится и само строит и творит другое тело; кроме того, тело это поглощает мир и само поглощается миром (отсюда важнейшее – мочеполовые органы и рот, где тело выходит за пределы свои в функциях)… Поэтому основные события в жизни гротескного тела, акты телесной драмы – еда, питье, испражнения (и другие выделения: потение, сморкание, чихание), совокупление, беременность, роды, рост, старость, болезни, смерть, растерзание, разъятие на части, поглощение другим телом – совершаются на границах тела и мира или на границах старого и нового тела; во всех этих событиях телесной драмы начало и конец жизни неразрывно между собою сплетены.
Это у Бахтина, так сказать, «диалектика природы»: тотальность дана как телесность. У Сартра таковая дана как бытие-в-себе, в котором сознания нет. И Бахтин этому «подыгрывает»: у людей Ренессанаса, говорит он, нет понимания сознания как преимущественной характеристики человека, у них превалирует понятие микрокосма – и прочий ренессансный пантеизм. У самого Рабле индивидуального тела вообще нет, поэтому нет трагедии смерти – в коллективном народном теле смерти не бывает, смерть – карнавальный персонаж, «смеющаяся смерть». Соответственно нет и не может быть идеи свободы – основной у Сартра, пошедшей у него, мы знаем, от культурных инспираций христианства. Сартр – человек глубоко «не ренессансный». Свобода у людей Ренессанса – титаническая свобода сверхчеловеков, гениев художества или действия. Но второй Сартр заигрывает с этой идеей – на горизонте его «обращения» 1952 года незримо присутствует Сталин. Это соблазн всех гениальных людей, ницшеанский соблазн.
Самое, так сказать, смешное, что у Бахтина в книге о Рабле представлен и «второй» Сартр, периода марксизма и «Критики диалектического разума»: он начинает говорить об историчности народного тела:
Таким образом, тема родового тела сливается у Рабле с темой и живым ощущением исторического бессмертия народа. Ми видели, что это живое ощущение народом своего коллективного исторического бессмертия составляет самое ядро всей системы народно-праздничных образов. Гротескная концепция тела является, таким образом, неотрывною составною частью этой системы. Поэтому и в образах Рабле гротескное тело сплетается не только с космическими, но и с социально-утопическими и историческими мотивами смены эпох и исторического обновления культуры.
Всем давно стало понятно, что под видом коллективного народного тела Бахтин описал тоталитарный социализм сталинского типа. Трактуя эту ситуацию в тонах историософского оптимизма, Бахтин «валял ваньку», «раскидывал чернуху», – это была ироническая отписка, вызванная идеологическим давлением. Можно ли сказать, что и Сартр прикидывался дураком в своем умозрении марксизма как «единственно возможного исторического горизонта»? Не исключено, а то и наверное, если вспомнить автопортрет в маске Рольбона. Но к тому же ему действительно были свойственны наивность и некоторая простоватость (Симона де Бовуар – Эренбургу, в мемуарах последнего).
О чем говорят Сартровы сексуальные «практики»? Множественное число тут более чем уместно, потому что в кругу Сартра культивировался коллективный секс, все спали со всеми, подчас и вне гендерных различений. Известно, что Симона Бовуар увела от Сартра девушку, на которую он сам претендовал, в ответ на что Сартр соблазнил ее сестру (сестрички были, между прочим, русскими, из эмигрантов, – Ольга и Ванда Казакевич). Вся эта компания называлась «семья». При желании можно счесть ее тоталитарной сектой, где, как известно, глава секты сексуально обладает всеми ее членами. Но члены «семьи» были люди начитанные, и у них у самих, несомненно, возникали фурьеристские ассоциации. Позднейший лозунг Маркузе «превратить социализм из науки в утопию» был задолго до него осуществлен в коммуналке Сартра. Уже ранняя (чуть ли не первая) его пьеса «За закрытой дверью» трактует групповой секс – но и трудности его осуществления под взглядом другого. «Взгляд» – из важнейших сюжетов «Бытия и ничто». Отсюда «ад – это другие», но следует, однако, преодолеть отчуждающую буржуазную ингибированность. Сартр отвергает буржуазность в смысле Флобера, но делает вид, что имеет в виду буржуазию в смысле Маркса. Для этого и понадобился трюк «Критики диалектического разума» – но это трюк, проделанный философским фокусником высшего разряда.
В главе «Действие и обладание: владение» «Бытия и ничто» Сартр говорит о познавательной (в научном смысле) ситуации, которую называет комплексом Актеона: подглядывание за купающейся Дианой, вуайеризм: «Ученый – это охотник, который настигает чистую наготу и ласкает ее взглядом». Есть и другой образ познания, идущий от пожирания, «комплекс Ионы»: это как камень в желудке страуса – съеденное, но остающееся в своей неприкосновенности (от Гегеля, говорившего, что всякое желание, в том числе познавательное, есть желание съесть). И в следующем пассаже Сартр дает сублимированное описание своих сексуальных вкусов, эмпирическую репрезентацию каковых мы видели в цитированной беседе с Симоной Бовуар:
Этот невозможный синтез усвоения и сохраненный от усвоения целостности объединяется в своих самых глубоких корнях с фундаментальными сексуальными склонностями. Телесное «обладание» предлагает нам соблазнительный и возбуждающий образ тела, которым постоянно обладают и который остается неизменно новым, обладание им не оставляет в нем никакого следа. Именно это глубоко символизирует качество «гладкого», «полированного». Нечто гладкое можно взять, ощупать, тем не менее оно остается непроницаемым, ускользающим от присваивающей ласки, как вода. Именно поэтому в эротических описаниях так настаивают на гладкой белизне тела женщины. Гладкое – это то, что сохраняется при поглаживании, как вода восстанавливает гладкую поверхность после того, как в нее брошен камень. И в то же время, как мы видели, мечтой любящего оказывается полное отождествление с любимым объектом при сохранении в нем его индивидуальности; пусть другой будет мной, не переставая быть другим. Как раз это мы и встречаем в научном исследовании; познаваемый объект, как булыжник в желудке страуса, полностью во мне, усвоенный, превращенный в меня, он полностью мой. Но в то же время он остается непроницаемым, неизменным, полностью гладким, в безразличной наготе любимого тела, напрасно ласкаемого. Он остается снаружи; знать – значит есть снаружи, не потребляя. Можно видеть, как сексуальные и пищевые токи сосредоточиваются, взаимопроникают друг в друга, чтобы конституировать комплекс Актеона и комплекс Ионы; можно видеть, как объединяются чувственные и пищеварительные корни, чтобы породить желание познавать.