Не будет даже вот этой, сразу напротив двери, ржавой батареи центрального отопления, сплошь увешанной постиранными, со следами частой чинки, лифчиками каких-нибудь лимитчиц, крановщиц и бетонщиц, или швей-мотористок, или студенток какого-нибудь химтехникума, или библиотечного института, или педа, меда, какая разница, — выходит, не будет больше никогда этих молодых баб, живущих впятером в конуре общежития, — молодых баб, страстно, с ветхозаветной маниакальностью ждущих субботы, точнее, субботнего вечера, — тех самых, что умеют в ожидании своих военных курсантов — или солдат срочной службы, или не совсем уже желторотых сокурсничков, или не старых еще прорабов — всех, от кого испепеляюще разит шипром, водкой, потом, страстью, вообще сокрушающей силой самцов, — не будет больше тех баб, что умеют в этом невыносимо долгом ожидании уютно спать на каменных бигуди (во сне видя при том фату и “Волгу” с пупсом на капоте), а затем, наяву, нестись под ледяным дождем в СМУ, с квадратной от этих бигуди, под платком, головой, — и не будут они после, в подсобке, еще подкручивать посеченные концы своих лохм на раскаленный добела гвоздь, и зубной щеткой гуталинить ресницы, и загибать их горячей вилкой, и безропотно делать аборты, — не отягчая совесть представителей государственной медицины, а так, неомраченно и бодро, между стиркой чулочек-лифчиков и мытьем дощатого, в трещинах, пола, — и не будет предвкушения вожделенной субботы — точней, вожделенной секунды, когда в общежитской комнате, пропахшей пролитым спьяну портвейном, остатками мясного салата, “Опалом” и “Примой”, а также горячим еще утюгом, духами “Красный мак” и пудрой “Рашель”, погаснет свет, и там, возле ржавой батареи, где уютней всего топтаться как бы в такт музыке, жадные мужские руки наконец-то примутся всласть гулять по горячему и податливому, очень понятливому женскому телу под стоны Далиды и шепот Джо Дассена.
Nevermore.
Никогда.
Не будет этого больше никогда.
Спрашивается: какого же Апокалипсиса еще надо, каких таких пиротехнических эффектов? Неужели не ясно, что жизнь иссякает необратимо, что она аннигилируется, обращаясь в ничто, и нет у нее никакой регенерации? Это только кажется, что она умеет зализывать и беззастенчиво заживлять свои раны, любые пробоины своего вещества, но на деле ей нечем восполнить себя, это просто тришкин кафтан. Просто ветхие заплатки беспамятства на дыры, сквозь кои, все равно выпадая, теряется память. Старческое вещество жизни, лишенное памяти, не может более возрождать свои частицы. Похоже, именно сейчас, на нас, время решило поставить the full stop. Ведь возрождение жизни предполагает магически слаженное соединение мужчины с женщиной, но сокровенная точка этого таинства разрушена, а жизни негде более восстанавливать свою ткань. Мужское и женское начало человека все реже имеют возможность слияния, дистанция разрыва все нарастает. Какого же еще Апокалипсиса — с дымом, трубами и другими эстрадно-цирковыми эффектами — нам, идиотам, осталось бояться?
А может быть, это происходит так. Есть узор. Точней говоря, был задуман некий гармоничный узор, обладающий красотой рая, цельностью неба, прочностью кристаллов алмаза и единственностью того, что задумано быть абсолютным. Но этот узор так и не состоялся. Пока не состоялся. Потому что в каждой своей узловой (ключевой) точке, в кристаллизующей, жизневозрождающей точке взаимодействия между мужчиной и женщиной, он отчего-то чуть-чуть сдвинут, ровно чуть-чуть, — относительно точек идеального чертежа. Вот почему между этими жизнеродными частицами нет сладу и цепная реакция любви заблокирована в зародыше. А может, и наоборот: первично нет сладу именно между частицами, а потому и узора нет. И если это действительно так, если что-то и от наших усилий зависит, то надежда на спасение еще остается. Потому что тогда дело за малым. Просто надо, чтобы одна пара, одна-единственная пара, полагающая, что она пара любовная, приложила героические, титанические — может быть, действительно нечеловеческие по силе — и единственно человеческие по сути своей — усилия и восстановила частицу узора в своей одной, отдельно взятой точке. Пусть эта легендарная пара даже погибла бы от перегрузки в такой сверхзадаче, но узор ценой жизни в своей-то уж точке восстановила. И тогда, по закону неотвратимости согласия, в тот же миг, одномоментно, узор будет неукоснительно восстановлен во всех остальных точках.
Но это все так, мечты и звуки. Есть реальность, ее не в силах отменить даже сценарист. Несмотря на тысячу диаметральных на эту реальность взглядов, несмотря на бездну возможностей оператора, тот, кто танцует сейчас на дискотеке в Long Beach, никогда не будет выглядеть, скажем, как бравый гусар Денисов на московском балу у Иогеля, то есть не полетит он в мазурке, прищелкивая шпорами, падая на колена и бережно обводя вокруг себя свою нежную даму, — ну, этого и не ждет от него никто, но ужас-то в том, что ему неведомы даже и те, общепонятные, казалось, интенции, что заставляли, к примеру, любого доисторического (жившего еще десять лет назад) юношу, сопя и потея, топтаться в темном углу под шлягер, идущий в разряде “медленный танец”, тиская и целуя взасос застенчивую свою подружку.
Нет, нет и нет. Отцвели и эти, последние, хризантемы. Напрасно Она смотрит на Него в надежде, что он правильно употребит свои длинные ноги, стройную спину, вообще гибкость и музыкальность всего своего молодого, притягательно-сильного тела. Куда там. Танец как ритуальное проявление пола, эротической мощи, лукавой любовной игры — умер от полной нежизнеспособности особей, кои не в силах более составить ни пар, ни компаний, ни даже квело топчущихся групп. А есть деградирующая, численно возрастающая генерация отдельных, отстраненных от всех прочих и самих себя индивидов, существующих с большой дистанцией ко всему живому, рьяно охраняющих свое “privacy”, свой “внутренний мир”, оказывающийся на поверку пустой пыльной коробочкой со сломанной ржавой пружинкой и незатейливым страхом смерти на дне. Но и у них есть свои ритуальные телодвижения.
И вот мы видим финальный танец навсегда изолированного одиноко онанирующего существа он проделывает свои конвульсивные па в безнадежно разрозненной противоестественной среде таких же отдельных как он это пляска скорбного безверия в апогее своего сатанизма того ли мы ждали от вас красивых свободных ты стоишь один на голой равнине мой возлюбленный мой голливудский герой по обе стороны горизонта в твоем прошлом и будущем расстилаются две идеальные пустоты куда же тебе бежать куда же бежать от тебя
Сцена 19
Ночь.
Бег одиноких ног. Асфальт, фонари, витрины. Скамейки. Грубая дребедень курортных киосков.
Бег. Мелькание ног в черных ажурных чулках. Длинные тени от кленов. Запустение спящего парка.
Снова витрины. Манекен, изображающий человека на лоне природы. Он вскидывает ружье и пристально целится.