Девица между тем плакала навзрыд и все не могла успокоиться. Слезы так и катились по щекам. Она и сама не знала, почему. Прочие посетители заведения могли быть недовольны, так что чиновники из сыскной управы заявились потихоньку, все осмотрели и ушли. Ей же было велено никому до утра не говорить о происшествии. Она была самой близкой подругой Хана–Оги — вот ее и вызвали на допрос. Долго не отпускали — все расспрашивали о покойной. Девица рассказывала всхлипывая, приглушенным голосом, боясь, как бы ее рыдания не услышали на улице.
— Да, напрасно она так, не стоило умирать! — искренне посочувствовал Сёдзаэмон. — Наверное, в деньгах у нее была нужда?
— Не знаю. Но вообще деньги у нее водились — не бедствовала.
Может быть, тогда здесь замешано что–то, связанное с вопросом чести? Сёдзаэмон задумчиво смотрел на колеблющееся пламя светильника. В его душе, объятой безысходным мраком одиночества, словно белый цветок, вдруг явившийся взору в дальнем уголке сада, воскрес образ Сати Ходзуми.
Вернувшись из Киото в Эдо, он уже не раз в нерешительности бродил вокруг своего прежнего пристанища в Ёцуе, вновь и вновь убеждаясь, что изгнать из памяти образ трагически ушедшей из жизни девушки по–прежнему не в силах, что Сати действительно умерла и сам он оттого безвозвратно изменился. Он пристрастился к вину, стал напропалую развлекаться в веселых кварталах, будто стремясь доказать себе, что стал совсем другим человеком. Он хотел, чтобы в этом чаду все в нем перегорело, совесть онемела и чувства вконец огрубели, но каждый раз, стоило ему только вспомнить Сати, как сердце захлестывала черная тоска.
Если бы он дал себе волю и разрыдался, наверное, тяжесть спала бы с сердца, но гордость самурая не позволяла ему проявить подобную слабость. Его преследовала мысль, что это постыдное и смехотворное бабье слабодушие. Надо просто гнать от себя все эти переживания — тогда наверняка полегчает. Или же наоборот, пуститься во все тяжкие и растоптать все какие ни есть чувства, чтобы от них ничего не осталось. «Ну что для меня слезы или пусть даже и смерть какой–то девушки?…» — рассуждал он. Нет, надо было держать себя в руках, как подобает истинному самураю. Никаких других способов, кроме этих двух, быть не могло. И тем не менее, все понимая, Сёдзаэмон маялся в жизни, не в силах до конца осуществить ни то, ни другое…
Кодекс чести самурая сурово взывал к слабому сердцу Сёдзаэмона. Между тем сердце его, задыхаясь в муках, скорбно вещало, понуждая его сбросить окостеневшую оболочку, именуемую Самураем, и остаться нагим Человеком. Оказавшись перед непосильным выбором, Сёдзаэмон топил тоску в вине, пытался забыться в объятиях продажных девиц. Их тела, всего лишь теплые сгустки плоти, помогали ему скорее опьянеть и мало отличались от лишней порции сакэ.
Но вот сегодня ночью одна из этих девиц умерла — рассталась с молодой жизнью вместе со своим возлюбленным. Печальное событие не только вновь всколыхнуло в груди Сёдзаэмона воспоминания о незабвенной Сати, но и заставило его задуматься о бренности человеческой жизни, повергнув в мрачное унынье.
— Бедняжка! — с чувством сказал он, и в этих словах была не только жалость к несчастной Хана–Оги, которую поглотила сегодня пучина небытия. Он со всей остротой почувствовал, что мрак сгущается и в конце того пути, которым следует он сам.
— Они закололись кинжалом? — спросил Сёдзаэмон.
— Нет, выпили какого–то яду. С виду совсем такие же, как были при жизни, только глаза закрыты… Губы приоткрыты, будто сейчас вздох послышится… Они так крепко обнялись… Велели их разъединить… — рассказывала девица глотая слезы — и вдруг, словно в ужасном испуге, бросившись к Сёдзаэмону, прильнула к нему и уткнула голову ему в колени.
Этот порыв удивил Сёдзаэмона. То место, где лицо девушки прикасалось к его ногам, было словно в огне: он ощущал ее теплое дыхание и горячие слезы. Он сидел не шевелясь, глядя на копну рассыпавшихся черных волос, вздрагивающую у него на коленях, вдыхая их запах, пока к девушке не вернулись силы. Взяв ее за руку, Сёдзаэмон смутно ощутил все, что она должна была чувствовать в этот момент. Неожиданная смерть подруги оказалась для девушки слишком тяжким потрясением. Сначала то была невыносимая скорбь, а затем испытанное потрясение выплеснулось в какое–то новое, неведомое чувство. В смерти подруги ей почудилось напоминание о том, что и ее, возможно, ожидает та же судьба, и теперь она, в ответ на это, до безумия жаждала одного — наполнить свою жизнь горением. Спустя некоторое время девушка взглянула снизу вверх на Сёдзаэмона. Глаза ее были печально полуприкрыты, но в них угадывалось потаенное жаркое пламя, которым охвачена была вся ее плоть. Руки Сёдзаэмона непроизвольно механически гладили обнаженное тело…
— Я ведь строго–настрого приказал сидеть смирно и не высовываться! — вколачивая слово за словом, будто гвозди, изрек Хёбу Тисака, и на лице его было написано возмущение. Весть о том, что забияки из приставленных к Кире охранников затеяли стычку с ронинами из Ако, сверх ожиданий повергла старого воина в страшное негодование.
Хёбу выглядел изможденным и осунувшимся. Избороздившие лицо глубокие морщины свидетельствовали о нервном напряжении последних месяцев. Будучи отправлен в отставку с поста командора эдоской дружины клана Уэсуги и сдав дела преемнику, Матасиро Иробэ, он занимался приведением в порядок своего хозяйства. До отъезда в Ёнэдзаву оставалось еще несколько дней, а пока что Хёбу, перебравшись на тихое Нижнее подворье в Сироганэ, позволил себе слегка расслабиться после тяжких трудов. Хэйсити Кобаяси, явившийся к нему с докладом, не предполагал, что сообщение так ошеломит и расстроит бывшего командора.
Тишина осенней ночи объяла дом под сенью развесистых деревьев — слышно было лишь, как бьется в закрытую створку сёдзи мотылек, прилетевший на свет фонаря, требуя, чтобы его впустили в комнату. Кошка, как всегда дремавшая на коленях у Хёбу, приподняла голову, прислушалась и, выскользнув из под руки Хёбу, пытавшегося ее удержать, принялась расхаживать вдоль сёдзи, следуя за шумом крылышек.
— Ах ты, непослушная! — проворчал Хёбу, ухватив кошку за загривок. Так и не добравшись до мотылька, она смирилась и свернулась клубочком.
— Я ведь вас просил пожертвовать жизнью. Полагал, что ради нашего клана и жизнь можно отдать — вот потому и просил…
— Можете об этом не напоминать, — от души сказал Хэйсити, взглянув на собеседника исподлобья. — Каждый из нас готов умереть во имя дома Уэсуги. Мы только этого и желаем.
— Да нет же, я не о том, — раздраженно воскликнул Хёбу. — Как ты не понимаешь?!
Кобаяси молчал.
— Нет, ничего ты не можешь понять! — с горечью отрезал Хёбу.
Хэйсити в свою очередь был рассержен и обижен. Хёбу сидел напротив него, обхватив себя скрещенными руками за плечи, будто удерживая, чтобы не метаться от расстройства чувств, и только глаза его горели огнем.
Воцарилось безмолвие. В гнетущей тишине слышно было лишь глухое биение крылышек о бумагу сёдзи. Хэйсити понимал только, что Хёбу тяжко переживает оттого, что хочет ему что–то сказать, но не может. Однако ничего более он уразуметь был не в силах. Одно было ясно: Хёбу и рад бы начистоту высказать все, что у него на сердце, но ему не хватает храбрости сказать все как есть. Яростное пламя в глазах Хёбу вдруг погасло, и сам он, будто силы внезапно покинули его, весь сник и понурился. Хэйсити знал, сколько тревожных мыслей и чувств постоянно обуревало это иссохшее старческое тело, не давая ни минуты покоя.
Закусив губу, Хёбу постарался совладать с собой
— А как ты рассудишь, ежели я тебе вот что предложу?… Коли ронины из Ако будут штурмовать усадьбу, вам вовсе не надо сопротивляться. Дайте просто себя зарубить — и все тут! Ну, что?
Вопрос застал Хэйсити врасплох. Однако, пожалуй, еще более неожиданным для него было увидеть слезы, навернувшиеся на глаза Хёбу, когда тот стремительно обернулся к собеседнику. Но в глазах, обращенных на Хэйсити, вновь горело пламя — отражение могучей силы духа и сконцентрированной воли. Что–то страшное послышалось Хэйсити в этих словах, которые прозвучали как удар. Будто Хёбу наконец коснулся того запретного, о чем так хотел и все не решался поведать.