ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ТУМАН ПОД ПОТОЛКОМ
Мы потеряли свою келью.
Нашу коммунальную квартиру занял завод, и мать, вернувшуюся из эвакуации, поселили в пристроечке, которая прежде была чуланом. Когда я вошел, то по правую руку увидел кровать, занимавшую в длину всю комнату от двери до окна. В конце прохода, шириной сантиметров тридцать, между кроватью и левой стеной, стояла под окном тумбочка. Вот и все, что там было. Спать, подумал я, придется нам с матерью на одной кровати, валетом. Было тепло; но стены и потолок, высотою метра полтора, были покрыты каплями влаги. Можно писать на них романы пальцем, думал я. В тумане под потолком светилась электрическая лампочка.
Наши новости мы знали из писем друг другу, но хотелось все снова обговорить. Пришло подтверждение, что мой отчим погиб на фронте в 1942 году. Дядя Петя, как только вернулся из сибирской эвакуации, слег и через два месяца скончался от туберкулеза. Его жену Лизу с сыном выселили из их кельи еще раньше. Но она устроилась неплохо, работала в каком-то общежитии и имела от общежития комнату. О бабушке ничего не было слышно. У самой же матери было плохо с сердцем. И зубы выпали все до единого еще в последний год войны. «Куснешь хлеб, — вспомнила она, — а в хлебе зуб застрял. Два зуба даже проглотила.» Она улыбнулась беззубым ртом. — «Скоро протез сделают». Матери было тридцать семь.
«Я теперь в Бога верю, — сказала она, когда мы улеглись голова в ноги. — В церковь хожу. Только вот молитвы забыла. Девочкой помнила, да когда это было; и было ли?…Может та девочка умерла, а ее душа в меня переселилась? Как ты думаешь, это возможно?…Помню, отец брал меня на рыбную ловлю на реку Чусовую. Все берега в малине. Хариусов ловили, ах, какая вкусная рыба!..А мать — я не рассказывала тебе? — ходила в Персию за персидскими тканями. Доплывет с отцом до Каспия, он ведь механиком был на пароходе, а дальше без него, на лодке, ночью. У тебя, значит, одна бабка знахарка была, а другая контрабандистка». Она вдруг рассмеялась прежним своим молодым смехом.
«Обмотается персидскими тканями и так под платьем довезет товар до дому».
«…Ты не спишь? Знаешь, жилье можно было бы получить. Я разговаривала с Васей. Твой двоюродный брат Вася, не забыл? — тети Зины сын, — после демобилизации устроился в милицию. Он о тебе уже закидывал удочку — возьмут. Туда без блата попасть трудно, они больше любят иногородних. Комнату сразу дают, и на улучшение жилищных условий очередь всего четыре года.»
«Мам, в милицию я не могу. Мне надо идти в университет».
«Дурачок, оттуда легче поступить куда хочешь. Как дадут квартиру, так сразу и уйдешь. Обещают, что у тебя будет полно времени на заочное учение».
«Мне надо гораздо больше времени. Вечерний институт — это не образование. Я уж потерял больше пяти лет. Да и в милиции работать противно».
«Да ты не будешь милиционером на улице. Будешь сидеть за столом».
«Нет, не хочу».
Она не настаивала.
Я фактически убил ее своим отказом. У нее не было ни здорового жилья, ни здоровой пищи уже до конца ее недлинной жизни. Такова цена моего образования.
Экзамены в университет начинались в июле, а перед тем мне предстояло еще сдать за среднюю школу. Оставалось семь месяцев. Я устроился кочегаром на той же фабрике в Донском монастыре, где раньше работала и опять начала работать машинисткой моя мать. Токарем я бы больше зарабатывал, но у меня было бы меньше времени и сил для занятий. Кочегаром же я дежурил сутки, а затем двое суток был свободен. Работа занимала немного времени: подкинешь уголь раз в час, выгребешь золу из печи, повытаскиваешь ведрами шлак из своего подвала наверх, на фабричный двор, снова подкинешь, — и возвращаешься к своим учебникам. Никто не мешает, читай физику и решай уравнения двадцать четыре часа, сидя в полумраке на своей куче угля. Чтобы сжечь за собой мосты, я объявил всем, что повешусь, если не сдам экзамены в университет.
Сдав весной за среднюю школу экстерном, я немедленно начал подготовку к экзаменам на физико-технический факультет университета. В это время печи на фабрике потушили, и меня перевели в чернорабочие, а это значило работать каждый день и на людях. Я уже собрался увольняться, как появилась возможность повидать бабушку, если только она была жива: на фабрике снарядили автомашину для закупки картошки в деревнях — кое-кому из работниц, но в основном начальству — для еды, для посадки, если был огород. Шофер настоял, что за хорошей дешевой картошкой надо ехать на запад, километров 150 по Минскому шоссе. Получалось как раз недалеко от моих краев. Я вызвался помогать шоферу.
Мы уже ехали обратно с полной машиной картошки, уложенной в мешки, когда шофер сказал:
«Слышь, у меня тут маруха недалече, завернем? Маруха — во! Напоит, накормит и спать с собой уложит. Она меня любит. Мущины нонче нарасхват, я ей дороже золота». Я кивнул, и мы подъехали к зажиточного вида дому на железнодорожной станции. Маруха обернулась толстой девицей по имени Капа. «Здра-а-вствуй, Капычка!» — маслено произнес шофер.
«Здорово. Чего потерял тута?»
«Дык… как чего? Вот, приехал».
«Вижу, не прилетел. А это кто?»
«Хто — хто?»
«Да рыжий кучерявый.»
«Да… хто. Вот, за картофлем ездили».
«Вижу, не за апельсинами. Кабы апельсины, я бы энтого рыженького пригласила, радио послушать. А картошки у меня есть».
«Он, рыжий, а тихий. Он нам, Капычка не помешает».
«Кому это нам? Я тебя, голубь, первый раз вижу. А не первый, так последний».
«Капычка!»
«Ка-а-пычка! Дорого яичко ко Христову дню. Я тебе что говорила? До свидания, милый!» И Капочка помахала своей белой ручкой.
«Ах, ты курва ебаная! Да как бы я знал…»
«Ты потише, потише, голубок, у меня теперь муж есть, он те курву-то покажет».
«Какой у тебя, сучки, может быть муж, это у меня жена порядошная, а на тебе клейма негде ставить…»
«Ко-отик!» — позвала Капа. Шофер быстренько вскочил в кабину.
«А, блядь, не заводится!»
«Ко-отик!» На крыльцо вылез огромный лохматый, судя по морде, Котик.
«Слышь, крутани ради Бога!» — слезливо крикнул шофер. Я выскочил из кабины с рукояткой, он захлопнул дверцу.
«Хулиганы», — сказала Капа. Тут мотор заурчал, я отскочил, шофер нажал на газ, и машина действительно на этот раз полетела.
«Фулига-аны?» — прорычал Котик и двинулся на меня. Я с укоризной посмотрел на Капу.
«Да нет, это не этот, это тот», — сказала Капа.
«Фулига-аны?» — прорычал опять Котик, продолжая движение.
«Да не етот жа!» — крикнула Капа. Я повернулся к Котику другой стороной своего тела и, убежав с поля боя на станцию, сел на поезд, идущий в Москву.
Мимо летели смоленские леса, сильно вырубленные в войну по обеим сторонам дороги. Вот и Уваровка, наш районный центр. Ни одного целого дома, ни одной целой стены, ни одного даже целого кирпича. Все вдребезги разнесено и разутюжено — как видно танками.
А вот и Дровнино. Я вышел.
Дровнино было цело. Те же бесконечные штабеля дров. И старик-сторож чуть ли не тот же, в шубе до пят и в валенках, только теперь в галошах и с винтовкой вместо ружья. Я пошел лесом напрямик к Гнилому. Был прекрасный тихий летний день. Дорога заняла три часа. Вот появился просвет между деревьями, это должен быть наш выгон. Я вышел на опушку.
Деревни не было.
Не было дальше и леса; только огромная плоская пустота до самого горизонта. Ни запруды, ни мостов, ни даже самого ручья. Ни щепочки, ни холмика. Никаких следов от дома. Была ли здесь когда-нибудь деревня?
Я пошел дальше, пересек знакомые овраги и обнаружил одинокий барак на месте деревни Киселеве. Внутри стояла железная печурка, на ней в открытом котелке варилась картошка. Узкоплечий солдат и широкоплечая женщина сидели по обе стороны печки и смотрели на котелок.
«Здравствуйте», — сказал я. На меня молча оглянулись. Я подошел к печке и тоже уставился на котелок. Они продолжали молчать. Я вышел.