Ветер, ночной, строгий, безжалостно холодил голые руки и коленки, чтобы нам захотелось скорее побежать в подъезды, в тепло квартир. Мы и вправду уже собирались расходиться. Потому что мне, например, разрешали гулять до наступления вечера. А вечер – это когда пробудился сизый ветер и зажглись фонари. А значит – «марш домой!». С дальнего балкона вырвался настойчивый крик: «Лена, быстро ужинать!» Лена с ветерком, поморщившись, поиграв ямочками на щеках, как зачарованная оторвалась от шайки, бросила: «Пойду», раздирая растопыренной пятерней белокурые волосы. Но пройдя несколько шагов, она остановилась. Обернулась, заглянула в далекий просвет между домами, вытянула шею, привстала на пуанты новых босоножек, хотя наверняка ей это запрещали, как и мне, как и всем. Сизый вечерний ветер носился по лужайке, подгоняя нас расходиться. А мы, затаив дыхание, наблюдали, как рюкзак за спиной старика, удаляясь, исчезает за листвой боярышника и винных ягод. Когда он почти растворился вдалеке, мы, одновременно, со всех ног рванули следом.
Нас было шестеро, мы неслись наперегонки. Сначала беззвучно, по траве, стегавшей голые ноги метелками. Потом громко шлепали сандалиями по асфальту, не обращая внимания на кошек и темные окна, неожиданно вспыхивающие золотым и сиреневым светом. Со спины настигал топот, секущееся, рваное дыхание остальных. Мы перелетали через мелкие, съежившиеся с утреннего дождя лужи, в которых шевелились ветки кленов и нависали густые сизые облака. Рыжий Леня, не рассчитав прыжка, топнул в воду ногой, обрызгав ботинки, окатив рубашки, сарафаны и юбки остальных капельками вечернего неба. И ледяная капля виляла от коленки вниз, вползая в спущенный на щиколотку гольф.
Холодный ветер клокотал в груди, безжалостно драл клочьями горло. В центре живота разрослась черная присоска-медуза, она пила кровь, вытягивала силы. Но мы все равно бежали. И только рыжий Леня, отстав, плелся сзади, схватившись за бок, где ему недавно вырезали аппендицит. И я тоже вместе со всеми шлепала, шла, еле-еле переставляя ноги, пыталась бежать, уже никого не замечая, в сумерках, освещенных скупыми кругами разбавленного зеленоватого света. Оказавшись между дальними домами, мы разбрелись вдоль узкой тропки, что вела к остановке. И бродили по холодной траве, согнувшись, шаря ногами в листиках клевера, в больших, рваных и пыльных листьях подорожника. Каждый, настороженно, с заготовленной завистью, поглядывал на остальных, а потом снова, согнувшись, торопливо осматривал еще сырую траву и залысины земли, стараясь отвоевать и обследовать больший участок. Рыжий Леня замер, прислушиваясь к далекому крику. Кажется, его звали. Заволновавшись, он оттолкнул Марину и принялся без разбора, поспешно ощупывать траву. Марина обиделась, задохнулась, громко хлопнула его по спине, придерживая подол, чтобы сарафанчик не трепал ветер. И продолжила бродить по кочкам, щурясь на черные пучки травы. Щедро виляя хвостом, подбежал большой дворовый щенок. Подошел ко мне, потом к Марине, обнюхал, тыкнул влажным кожаным носом в ладонь. Обошел всех, обнюхал траву и унесся в темноту. Славка-шпана порезал палец о стекло, тихонько выругался, встряхнул рукой, отсосал кровь, сплюнул и продолжил, согнувшись, расхаживать возле тропинки, сжимая коленями сложенные корабликом ладони. Со стороны дома доносились тревожные, настойчивые крики, похожие на песни вечерних птиц: «Марина, доча, домой!», «Артем, быстро, ужинать!»
Над остановкой нависал фонарь с разбитым стеклянным забралом. В печальном искрящем свете, на толстой, кем-то заботливо уложенной вместо сиденья доске, притаился старик с рюкзаком. Он курил, посвистывал и, прищурившись, наблюдал за нашими упрямыми молчаливыми поисками. Невидимая птица на некоторое время отстала и дала ему передохнуть. Незаметно по узкому шоссе пропыхтел сгорбленный желтый автобус. Последний. Притормозил, громко вздохнул, лязгнул гармошкой отворившихся дверей, никого не выпустил. Медленно направился дальше, к станции, оставив каменную пещеру остановки пустой. И разноцветная мозаика на стенах мерцала в полутьме синим, желтым и алым.
Сумерки, как всегда, когда их хочется оттянуть, быстро сгустились, стали маслянистыми и превратились в темноту. Со стороны дома кричали чаще и настойчивее. Бриджи и рубашка перестали греть, сдались, и тело, покрывшись гусиной кожей, задрожало. Свет окон, вырываясь желточными лучами из темноты, дразнил теплом, жареным хлебом, размеренным временем, алой шерстью ковров, зеленой обивкой кресел. В каждом окне царила своя люстра или лампа, освещающая комнату розоватым или бледно-голубым. А мы все искали, забыв дорогу домой, не совсем точно помня, как нас зовут и сколько нам лет, разгребая боками сандалий травинки, обнимая себя за плечи и ежась. Было холодно и тревожно в сумерках, рядом с черным бушующим полем, по которому волнами гуляли порывы сквозняков. Краем глаза я выхватила в сумраке стремительные движения чегото более темного и угрожающего. Оно неслышно приближалось к голодной, измотанной поисками шайке. Его громадные распахнутые крылья полоскались на ветру. Мы оторвали утомленные, рассеянные взгляды от земли и растерянно наблюдали. А оно приближалось. Огромное, зловещее, лишающее слов. Через пару шагов громадная птица с бархатно-черным оперением, с хлопающими крыльями, с сияющими зеленым очами, ударилась оземь, превратившись в разъяренную мамашу Артема, учительницу младших классов. Она, дрожа, подбежала большими шагами к нам. Маленькая и свирепая. Часто и разъяренно дыша, не слушая оправданий, схватила Артема сначала за запястье, потом за ухо и потащила за собой, подгоняя шлепками. От неожиданности Артем забыл о старике с рюкзаком и о том, что мы так старательно искали на тропинке. Он старался идти быстрее, увиливая от оплеух. Сначала бормотал оправдания, потом скулил, что Марина потеряла ключи, обычно она их носит на шее, на ленточке, и мы помогали ей искать. Однажды у нас был уговор, на углу, за четырьмя ясенями, что своими стволами образуют гнездо и штаб. Там мы долго перешептывались и поклялись не рассказывать про старика с рюкзаком. Никому, ни единого слова, а кто проговорится – тому шесть глубоких уколов иглой боярышника. И не водиться. Артем сдержал обещание. Он выкрикивал что-то отрывисто, какую-то ложь во спасение, а потом, покраснев от стыда и обиды, хныкал, увлекаемый за ухо, осыпаемый без разбору пощечинами. Притихшие и пристыженные, мы нерешительно двинулись вслед, тихонько бормоча и грубя. Артемова мамаша неслась слепо и самозабвенно, ничего не замечая вокруг. Никакие мольбы и рыдания не способны были ее разжалобить. Таща Артема через двор, мимо скамеек и футбольных ворот, в темноте, она шлепала его, срывая зло и обиду. Сухой, хлесткой ладонью без кольца лупила и тащила за красное распухшее ухо. Маленькая, с пучком, в больших очках, из-за которых поблескивали тусклые настороженные глаза. В накинутой на плечи толстой пушистой кофте, развевающиеся рукава которой в темноте превращались в крылья огромной птицы гнева, прилетающей, чтобы наказывать, отчитывать и лупить. Эта птица возникает из темноты и беззвучно летит по дворам, сквозь листву деревьев, растущих за окнами. Зоркими глазищами она высматривает заигравшихся в сумерках мальчишек, дразнящих малыша «очкариком». Или царя горы, который толкает всех без разбору с огромной груды щебня возле стройки. Опускаясь все ниже, надвигаясь, птица гнева хлопает крыльями. Этот странный звук иногда слышен вечером, но из дома кажется, что ветер шумит в листве берез и вишен, ветки стучат по стеклу, и ничто не настораживает. Самое главное, что стоит обязательно знать про птицу гнева, – никогда не угадаешь, в чью именно маму, бабушку, рассерженного деда или отца с ремнем она обернется, приземлившись. Где-то вдали Артем, захлебываясь, визжал уже не от боли, а от ощущения несправедливости, от того, что наказание превышало вину. Его плач наполнял эхом тишину вечерних дворов, темноту сырых тесных подъездов. Каждый из нас, замерев, вслушивался в удаляющийся горький отзвук со смутным облегчением. Ведь птица гнева, прилетевшая сквозь темноту, превратилась в мамашу Артема, и нам пока не влетело. Кивнув друг другу, мы направились кто куда и, отойдя на приличное расстояние, понеслись, шлепая сандалиями по лужам, по размокшей глинистой земле, по пружинистым пучкам травы.