– Сильный, державный, царствуй во славу, во славу нам!
Сергей Павлович подавил смех и, откашлявшись, осведомился, была ли во рту у вождя его неизменная трубка. Услышал в ответ отеческий совет укоротить язык. Нечестивый изрыгает дерзкие речи, а мы взываем к Господу: доколе, Господи, нечестивые торжествовать будут! Образумьтесь, бессмысленные люди!
– Псалтирь?
– Она самая. А сам не укоротишь – тебе подрежут, – с холодной улыбкой посулил старец.
Анфиса же сказывала, он ей горько так попечалился, что русский царь для масонов, жидов и прочих сатанинских служек ну прямо нож вострый! Еще бы! Тайна беззакония уже в действии, а тут в полной силе и славе возвращается единственный, кто может удержать сына погибели. Единственный! А кто кроме? Да вы гляньте вокруг! Весь мир пал и лежит. По всему миру сети Бнай Брита, чтобы людей, вроде невольников, всем скопом под сатанинскую пяту. Мировое правительство в тиши и в ночи за всех все решает. А тут русский царь с православным крестом и богатырским мечом. Сим победиши! Но разве стерпит масонерия торжество православия? И вот оно, в земной моей жизни последнее: тайный великий раввин всея России Лазарь Каганович велел со мной покончить. Анфиса горестно всплеснула ручками с пожелтевшей сморщенной кожей. Сказывала, сердечко у нее чуть не порвалось от скорби. Ведь царя убили злодеи! Россию обездолили. Его патриарх Сергий на царство помазал в Успенском соборе при двух митрополитах и возжженных свечах, но тайно. А они ему в борщ цельную ложку яду. У него повар был, всю жизнь ему готовил, но, будто Иуда, перед тридцатью сребрениками не устоял. Тридцать сребреников… Как бы не так! Сто миллионов долларов они ему отвалили за ложку яду! За Христа меньше дали. И он в Швейцарию утек, домишко там себе прикупил, виллу то есть, и жил припеваючи с молодой бабенкой в надежде, что все шито-крыто и его ни в каком разе не достанут. Ага. Не тут-то было. Не стали ждать, пока Господь его покарает. Которые верные царевы слуги, сами и порешили. Ножиком ему горло, как барану, – чик. Ступай в ад, в огнь неутихающий, в серу горящую и котел кипящий. Будешь там веки вечные хлебать варево измены.
Трепет овладевает при сем правдивом рассказе всяким, кто исповедует истинную нашу православную веру. Холодеют от ужаса члены. Запинается разум. Неслыханное происходит в мире. Мрак клубится, а из него сатанинские рожи с крючковатыми носами погано насмехаются над святынями богоизбранного русского народа.
– Иди и смотри, – повелел Варнава Сергею Павловичу, и тот в растерянности скользнул взглядом по монастырским стенам, лугу, реке, поднял взор к небесам и пожал плечами.
Куда идти? На что смотреть? При чем здесь Апокалипсис? Он уже не знал, куда ему деваться, с тоской глядел на тихую воду пруда и проплывающие в ней белые облака и размышлял, сей ли момент послать куда подальше старца с его горячечным бредом или, имея в сердце высшую цель, смириться, терпеть и молчать. Язык чесался о три всем известные буквы, куда отправить Анфису, товарища Сталина и самого Варнаву впридачу, но доктор, скрепя сердце, благоразумно избрал второй путь.
– Великий день гнева грядет, и кто может устоять?!
– Да никто и не устоит, – вяло кивнул Сергей Павлович. – Пойдем, что ли, ты мне келью отца Гурия покажешь.
Доктор поднялся. Варнава потянул его за руку.
– Сядь. День длинный, успеешь.
И он, Анфиса сказывала, этот супчик скушал. Ах, батюшка, она ему, ты бы бережения ради верного человека при себе бы завел и наказал бы ему первую пробу сымать. Хлебнул, не помер, а за ним и ты безо всякой опаски. Береженого ведь и Бог бережет. Врагов-то вокруг видимо-невидимо, и все тебя извести хотят. С печалью в сердце он ей отвечал, не было-де у меня, Анфиса, такого пробоснимающего человека, как не было у меня никогда мысли о себе, а только лишь дума о вверенном мне государстве-империи.
В день тот последний до обеда все время в трудах неустанных в размышлениях ударить что ли по заклятой Америке страшным атомом или чуть погодить и о евреях всех ли под корень или на Дальний Восток а врачам-злодеям их племени на Красной площади на Лобном месте головы отсечь или виселицы поставить штук пять и вздернуть как Николай Первый – масонов-декабристов а там и объявить всенародно Советскому Союзу отныне быть царству а мне царем прошелся туда-сюда во двор выглянул и за стол. Скатерка белая. Борщ дымится. Острого красного перца стручок. В тарелочку половничек налил и с аппетитом откушал.
И он, сердешный, Анфиса сказывала, два часика спустя прилег на диванчик, ручки на груди сложил, правая поверх левой, будто ко Святому Причащению, и тихо проглаголал: дух-де мой, Господи, предаю в руце Твои. И помер. А вот поди ж ты, милостью Божией, ко мне, убогой рабе, явился и сказал: воскресну!
– Тут понимать надо, – приобняв Сергея Павловича за плечи, шепнул Варнава. – Воскреснуть он, может, и не воскреснет. О другом речь. Царь у нас в России будет. Ты понял?! Царь. Несокрушим наш русский дом, – проскрипел он, – только с царем! Понял? Кто без царя, тот без Христа. Ты понял? – Он встал и быстрым шагом двинулся к монастырским воротам, призывно махнув доктору рукой.
Сергей Павлович последовал за ним, бормоча, что он все понял, кроме одного: при чем здесь Христос? Впрочем, он и тут воздержался и не огласил свое глубочайшее сомнение, точнее же выразиться, свое абсолютное неверие всякой ижице, вылетевшей из бледных монашеских уст, и вместе с тем переполняющую его сердце скорбь о любезных соотечественниках, принимающих за чистую монету вышеприведенные басни. Потом. Достигнув заветной цели, сбросить оковы молчания и сказать в лицо с китайской бородкой из десяти волосков: ты, мол, зачем богопротивной дурью мутишь народ? Ты по одежке воин Христов, а по сути – Христа первый враг, ибо сеешь вокруг ложь и злобу.
Внутреннее борение не помешало, однако, Сергею Павловичу ощущать себя лазутчиком и примечать, что к чему. В воротах не было главного, то есть самих ворот, по поводу чего скорый на ногу старец объяснил, что вот-вот. К Успению. Поставим, освятим и запрем. А то прут, кому как в башку взбредет, безо всякого различия между торжищем и святой обителью. Железные, кованые, по старым чертежам. Слава Богу. Он скоренько помахал возле чела и груди правой дланью, весьма приблизительно сотворив крестное знамение.
Довольная улыбка блуждала на бледном лице. Ведь этакие деньжищи, ай-яй-яй. Сам посуди: на ворота, на колокола для колокольни отлить, на купола, какие покрасить, какие вызолотить, дабы колокола перезвоном, купола же сиянием согревали душу и возвышали разум, склоняя, с одной стороны, к размышлениям о всех ожидающей вечности, а с другой, облегчая трудное решение несколько оторвать от себя и опустить в монастырскую кружку, можно также прямо в руки. Еще иконостас для собора в подражание древнего благочестивого письма, как наши предки писали, возвышенно и бестелесно. Вот и сочти. Не будучи должным образом осведомлен о стоимости подобного рода железоделательных, иконописных и прочих работ, особенно в условиях свободного обмена товаров и денег, но полагая, что без нескольких нулей тут не обошлось, Сергей Павлович счел не только приличным, но и необходимым выразить изумление, впрочем, вполне искреннее, как капиталовложениями в красоту, которая, всем известно, спасет мир, так и видом красно-белого собора, истинного богатыря и красавца, его куполов, золотого в центре и четырех с золотыми звездами по синему полю, льющих ослепительный свет и родственных яркому праздничному небу над ними.
– Дивно! – от всей души воскликнул он. – Народными щедротами. Как хорошо!
Варнава взглянул на него с брезгливым сожалением.
– От народных щедрот на кашу не хватит.
Доктор Боголюбов ответил ему вопросительным движением бровей.
– Разбойнички, брат ты мой, они несут. Молитесь, отцы, за наши грешные души, а мы вам еще отсыпем. У бандюков этих столько… – он чуть замялся, но затем с кривой усмешкой ввернул, – бабла, генералу не снилось. Генерал из казенных выкраивает, а они вроде бы из своих дают.