С грохотом упал и покатился подсвечник, разбрасывая во все стороны искры и сильно дымя. Лицом вниз упал и о. Маркеллин, и тяжелая, страшная неподвижность его большого, грузного тела с откинутой и сжатой в кулак правой рукой яснее всяких слов говорила, что он уже не поднимется никогда.
Запахло палеными волосами.
– Уби-и-ли-и! – завопил женский голос, но на самом верхнем, пронзительном звуке вдруг смолк, оборванный прогремевшим в храме выстрелом.
Где-то вверху, возле купола, тонко дребезжало оконное стекло.
– Петренко! – яростно крикнул председатель комиссии, товарищ Рогаткин. – Кто посмел без приказа?!
А вокруг уже вопил православный народ, равно потрясенный как выстрелом, так и скорбным зрелищем павшего лицом в огонь Маркеллина. Особенно бесстрашные прямо называли смерть гробового убийством, не подумав, однако, что несчастный иеромонах рухнул прежде, чем кто-то из милиционеров нажал на курок винтовки.
– Отец Маркеллин! – истошно кричала закутанная до самых бровей в серый пуховый платок тетка, и, надрываясь, требовал от Петренко немедленного ответа товарищ Рогаткин:
– Кто стрелял?!!
Старший милиционер лениво пожимал плечами:
– Так уже выстрелил… Он хлопец молодой, взволнованный. Я разберусь.
– Маркеллин-то, похоже, Богу душу отдал, – пробормотал сангарский звонарь.
– Маркеллин?! – спрашивала слепая Надежда и простертыми руками искала вокруг себя человека, который стал бы ей поводырем в этом темном и страшном мире. – Его убили?! – Она нашарила о. Петра и, вцепившись в него, умоляла: – Не бросайте меня…
– Я тебя не брошу, не бойся, – быстро говорил он, глядя то на отца, опустившегося на колени возле бездыханного тела гробового, то на Антона Федоровича Долгополова, своей длинной сутулой фигурой как бы завершавшего скорбную троицу, состоящую из покойника, священника и врача, засвидетельствовавшего наступление смерти, то на брата, мучительно разинувшего рот и согнувшегося от удара прикладом.
Прыщавый малый стоял подле него с улыбкой на толстых губах. Антон же Федорович, скорбно покивав головой, вернулся к раке. Теперь он один с горьким чувством смотрел на уложенные в гробу в прежнем порядке останки Симеона, на череп с заново подвязанной нижней челюстью, медный крест, атласные туфельки, более подобающие вельможному щеголю, чем монаху, в труде и молитве проведшему свои дни, и в нем с каждой минутой нарастало чувство собственной вины.
Даже смерть Маркеллина он ставил себе в вину, лишь отчасти оправдываясь каким-то непостижимым и вовсе ему не свойственным душевным оцепенением, которое вдруг овладело им у гроба с останками Симеона. Зачем это все было? Кому вкралась в голову несчастная мысль вскрывать гроб и ворошить истлевшую плоть? И для чего он согласился участвовать в низкой затее? Они – и он исподлобья взглянул на членов комиссии, собравшихся возле своего председателя – толковали ему что-то о вредных суевериях, которые непременно надо разоблачить. Надо было сказать в ответ, что народное поклонение в строгом смысле нельзя назвать суеверием. Если они – и тут он снова покосился в сторону членов комиссии, к которым присоединился Ванька Смирнов, – полагают, что это и есть просвещение народного сознания, то напрасно. Это не просвещение. Это пытка, до смерти замучившая Маркеллина.
Тут новый вопль раздался:
– Богородицу застрелили!!!
Кричали из придела Святителя Николая, где на первом столбе, ликом обращенная к алтарю, висела икона Казанской Божией Матери. Пуля вошла Богородице прямо в уста, едва тронутые невыразимо нежной и кроткой улыбкой, с которой Она смотрела на Свое Дитя. С глухим гулом накатывающей на берег волны толпа качнулась вперед.
– Отделение! – зычно и весело молвил Петренко. – В ружье!
Железный стук передернутых затворов прозвучал вразнобой, и о. Петра тотчас окатило жаркой испариной. Рука слепой Надежды дрожала в его руке.
– Не бойся, – сказал он. – Молись и ничего не бойся.
– Господи, Твоя воля! – перекрестился о. Никандр.
Вот оно. Нечестивые натянули лук, стрелу свою приложили к тетиве, чтобы во тьме стрелять в правых сердцем. Восстань, Господи, предупреди их, низложи их. Избавь душу мою от нечестивых мечем Твоим… Он бормотал и крестился и, дивясь собственному бесстрашию, думал, что принять в святом храме казнь от лютых безбожников – значит открыть себе врата во Царствие Небесное. Добровольное мученичество Христа ради попалит все грехи. И вдовую Катерину из соседнего с Сангарским монастырем Старого Городища Господь ему простит. Не устоял аз перед плотским соблазном, Господи, и пал, аки Адам, соблазненный Евой. Так и говорил ей от сердца, томящегося покаянием, неизменно наступавшим вслед обоюдному вкушению сладостного плода: «Евино преступление ты совершила, меня, монаха, существо ангельского чина, заманив в сети прелюбодеяния». Она смеялась: «Ага! Заманила! Звони, звонарь!» Ах, Господи, скрою ли от Тебя: и жизни жаль, и Катерину жаль, и греха моего жаль.
Совсем еще молоденький паренек в шинели до пят прямо на него уставил дуло своего оружия и смотрел светлым, херувимским, пристальным взором. Истребить желает. Отец Никандр, холодея, попятился, но в спину ему уперлись чьи-то крепкие руки, и незнакомый сиплый голос успокаивающе молвил: «Пугают они». Но человек этот, к которому о. Никандр даже не обернулся, страшась, что едва отведет глаза от херувима с винтовкой, тут и настигнет его смертельная пуля, – человек этот был, похоже, из тех немногих, которые с Божьей помощью сумели сохранить спокойствие среди потерявшихся от ожидания неминуемой расправы богомольцев. Кто, лишившись от страха рассудка, рвался к выходу, а кто, напротив, горел первохристианским стремлением безропотно отдать себя диким зверям и в их зубах во славу Божию перемолоться, как пшеничное зерно; кто искал убежище за дивно изукрашенными мощными столбами, а кто, пренебрегая опасностью, порывался встать напротив антихристовых прислужников; кто вопил во всю глотку, призывая в защиту и помощь все небесное воинство во главе с архистратигом Михаилом, а кто, сцепив зубы, молча молился преподобному Симеону.
– Пресвятая Богородица, моли Бога о нас! – перекрывая общий шум, звенел и взлетал вверх, в густой, иссиня-черный подкупольный мрак женский голос.
Старик в распахнутом овчинном полушубке сильно бил себя в грудь и хрипло повторял:
– Х-хос-споди! Х-хос-споди!
Опустившись на колени, скорбеевские монахини тихо запели:
– Достойно есть…
Слепая Надежда подхватила:
– Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим…
– Брат, – сказал о. Петр ставшему рядом с ним о. Александру.
Тот откликнулся со слабой улыбкой:
– Брат.
– Брат, – с любовью повторил о. Петр, заглядывая в унаследованные от мамы серые глаза о. Александра и во влажном их блеске читая только что пережитое унижение бессилия и боли. – Зачем ты к ним побежал?
– Да вот, – с той же слабой и виноватой улыбкой стал объяснять о. Александр. – Подумал…
О чем он подумал? Что послышалось ему в словах Ваньки Смирнова, а вернее, что увиделось на ванькином раскрасневшимся и злобно похорошевшем лице? Откуда взялась в нем ожегшая его мгновенным пламенем мысль, что сейчас, ни минуты не медля, начнется пальба по святым иконам? Ему словно шепнул кто-то: сначала Ванькины слова до него донес с их чудовищным смыслом, а затем велел: останови! И он кинулся. Ах, лучше бы парень с винтовкой его убил. Гром, адова вспышка, горячая пуля, все кончено. Душа улетает к Богу. Зачем страдала ты, душа, над бедной рифмой чуть дыша? Вместо этого – удар в живот и подлая ухмылка. Он готов был признаться брату, что переносить все это ему совершенно не по силам. Ноша не по плечу. Кто может вместить – пусть вмещает; он же не в состоянии. Мир оказался ненадежным в самом главном своем основании. Дал трещину, расколовшую сердце. Земля гибнет, небеса молчат.
– Отделе-е-ение-е! – радостно пропел Петренко, и товарищ Рогаткин одобрительно кивнул.
В наступившей тишине слышен был треск горящих в паникадиле свечей.