Литмир - Электронная Библиотека

– Анечка! – взмолился он.

– Ты не перебивай, ты слушай. Но я видела… поняла, это не ты, ты по натуре совершенно другой, без пошлости, грубости, хамства… Ты говорил одно, а смотрел совершенно, ну совершенно по-другому, как человек, бесконечно страдающий… И на остановке, когда ты уезжал…

Но что именно подумала Аня, встретив покидающего «Ключи» Сергея Павловича, сказать она не успела. Они уже поднялись на третий этаж, позвонили, после чего за дверью один за другим проскрежетали два замка, загремела цепочка, и Зиновий Германович, до блеска лысины и сияния лица отмытый в своей бане, в сером свитере, облегающем мощную грудь, черных наутюженных брюках и свеженачищенных и еще едко пахнущих ваксой туфлях радостным возгласом и объятиями встретил дорогих гостей.

Длинный коридор с двумя висящими на стене велосипедами марки «ХВЗ» и мотоциклом «Панониа» с черными лакированными крыльями и красным седлом, принадлежащим, само собой, не соседкам преклонного возраста и даже не Зиновию Германовичу, от какового увлечения он сразу же открестился, заявив, что мотоцикл не способ передвижения, а способ самоубийства, но проживающей в одной из четырех комнат молодой чете, выглядел вполне опрятно. Сергей Павлович это отметил – равно как и встретившуюся им старушку в цветастом халатике, с алюминиевой кастрюлькой в руках, приветливо кивнувшую им седенькой головкой с розовым пробором посередине и попросившую Зиновия Германовича открыть ей дверь, что тот незамедлительно исполнил. И старушка была мила и опрятна. И комната самого Зиновия Германовича с покрытым темно-зеленым пледом диваном, тремя полками книг, двустворчатым шкафом, столом, на котором шамаханской царицей высилась бутылка шампанского с черной этикеткой и облепившей горлышко черной фольгой, а с ней по соседству – графинчик зеленоватого стекла с плавающими в нем лимонными корками, фотография молодого человека в каске, с автоматом Дегтярева, крепко сжатым обеими руками и устремленным в объектив немигающим взором – все это так же было весьма достойно и трогательно.

– Да, да, – кивнул Цимбаларь, перехватив внимательный взгляд Сергея Павловича, рассматривающего молодого человека с автоматом. – Собственной персоной. После Будапешта. Садитесь, садитесь, друзья мои! Анечка, вы сюда, на диван. И вы, Сережинька, рядом. А я вот здесь, – он пододвинул стул, – напротив, буду любоваться вами и грустить светлой грустью, как и подобает старику, наблюдающему восход любви.

– Зиновий Германович, да вы поэт! – воскликнул Сергей Павлович. – В «Ключах» за вами ничего подобного не водилось.

Или, может быть, после моего отъезда? – Он вопросительно глянул на Аню.

– Какое там! – опережая ее ответ, молвил Цимбаларь, и что-то странное послышалось Сергею Павловичу в его голосе.

При более или менее пристальном изучении и сам Зиновий Германович, несмотря на свой привычно бодрый вид, предстал человеком, как будто бы чем-то подавленным, удрученным или даже напуганным. Тревожная дымка плавала в его желто-зеленых кошачьих глазах, что в сочетании со словами о грусти и некоей трещинки в голосе было для поборника здорового образа жизни и любителя ледяной воды совершенно несвойственно. Вот почему сразу же после первой Сергей Павлович спросил без обиняков:

– Что с вами стряслось, друг милый? Неужто мы с Анечкой действуем на вас как напоминание о совершенных вами безрассудствах или – что еще страшнее – о кредиторах, уже включивших вам «счетчик»? Мой папа иногда влетает в такие истории… Или, – трагически шепнул он, – и вы, человек из железа, познали, что такое радикулит? Аритмия? Артериальное давление, всегда умещавшееся в пределах юношеских ста двадцати, теперь вдруг подскочило до ста пятидесяти?

– Потом, потом, – страдальчески нахмурился Зиновий Германович и завел разговор о случившихся в их бане сколь чрезвычайных, столь и крайне неприятных событиях.

Под Новый год там дым стоял коромыслом. Явились новые друзья Ильи Андреевича («Это наш директор», – пояснил Цимбаларь Ане), ражие ребята в черных рубашках и сапогах, перепились, вопили «Хайль Гитлер!» и, заподозрив в одном посетителе иудея, собрались предать его огню непосредственно в печке. По законам Великого Севера, орали они, вы будете кремированы в нашем маленьком Дахау. И дым, в который превратится ваше ничтожное тело, ритуально приобщенное к мировому еврейству через обрезание крайней плоти, поднимется к небесам, славя павших рыцарей и героев Третьего Рейха. Во имя Адольфа премудрого! Во имя Германа бесстрашного! Во имя Генриха верного! Да восстанет Север и да падет извращенный Юг! И хотя предназначенный к жертвоприношению товарищ сам находился под весьма приличным наркозом и не вполне соображал, какую участь готовят ему поклонники вечного льда, Зиновий Германович встревожился и встал в дверях парилки со словами, что баня не место для скверных шуток. Его попытались сначала отстранить, потом отбросить – но не тут-то было! У Сергея Павловича разыгралось воображение.

– Битва при Фермопилах! Один герой противостоит целому войску!

Цимбаларь отмахнулся. Какое войско! Пять дураков лет под тридцать и шестой, субтильный человечек с окладистой бородой и в очочках – их фюрер. Именно он, между прочим, когда с помощью здравомыслящих посетителей (а таковые, к счастью, нашлись) Зиновию Германовичу удалось вызволить бедолагу из рук доморощенных арийцев, взобрался на скамью в мыльной, вскинул тощую ручонку, другой придерживая простыню и воображая, должно быть, что на нем тога и что сам он не в бане, а в римском сенате, и резким, почти визгливым голосом прокричал: «Евреи в глубочайшей своей основе есть ничто! Ноль! Пустота!» Со скорбью передавая его слова своим гостям, Зиновий Германович присовокуплял следующее. Вот он, то есть я, перед вами: уроженец Киева, матери городов русских, пятое дитя, произведенное на свет любовью черноглазой Цили и силача Герша…

– Так вы, Зина, – перебил его Сергей Павлович, – сын достойного Герша, а не какого-то картежника Германа? В таком случае, мой богатырь, почему вы отреклись от отчества? Мой папа, кстати говоря, будучи совсем еще юношей, можно даже сказать – подростком, отрекся от своего отца, моего деда, священника Петра Ивановича Боголюбова и сейчас, по-моему, очень страдает от этого… Он, правда, хотел уцелеть – но разве жизнь стоит отречения?

– Сере-ежа! – протяжно сказала Аня. – Не увлекайся. И представь себя на месте папы… Или на месте Петра…

– Да Петр-то Иванович как раз и не отрекся и его за это убили! – запальчиво вскрикнул Сергей Павлович, но, взглянув на свою подругу, осекся. – Ты о другом… Петр, – неловко усмехнулся он, – да не тот.

Зиновий Германович, между тем, отречение опроверг. Шуточки военкомовского писаря, ничего более. С другой стороны, не все ли равно, кем отправляться на войну: Германовичем, Гершевичем, Ивановичем, Шмулевичем или, положим, Кузьмичом? Дьявольская мясорубка всех перемалывает в кровавый фарш без имени, отчества и фамилии.

– А когда оттуда приполз, этот Германович ко мне будто присох. Отдирать его? Зачем? Там, в Киеве, все в один ров легли: и мама, и папа, и братики, и сестричка… Я воевал, а их убили. Меня Бог пощадил, а их нет. – И Зиновий Германович с безмолвным укором возвел взор к высокому (три с половиной метра) потолку. – Выпьем, выпьем, друзья, – молвил он затем. – За всех ушедших. За моих, ваших… за всех! За тех мальчиков… они со мной бок о бок… и я вот живу, а они… – Он смахнул ладонью выступившие слезы. – И после всего этого… Я вам чистую правду говорю, вы можете верить, я Сереже в «Ключах» рассказывал, и теперь скажу, сколько раз я от смерти был на волосок! А я, оказывается, ноль, ничто, пустота, и ничего не изменилось, если я вообще не родился бы, или под Харьковом меня бы немецкий снайпер снял, как дружка моего Сашку Миронова, или в Новороссийске осколком, как Петю Абрамяна… А в самом деле, – ошеломленно произнес он вдруг и остановил свой взгляд на Ане, словно бы ожидая от нее ответа на поразившую его мысль, – что в этом мире стало бы по-другому… без меня?

116
{"b":"135142","o":1}