И Аня без промедления ответила:
– Все.
Зиновий Германович горько рассмеялся.
– А родных моих убили? А дружки мои погибшие? Они давно уже прах и тлен – и что, я вас спрашиваю, во всем этом, – он прочертил в воздухе круг, вероятно, изображая мироздание, – изменилось?
– В некотором смысле, – сказал Сергей Павлович, – мы все сироты. И, стало быть, все несчастны. А на уродов вроде вашего директора и иже с ним вы, Зина, плюньте и дуньте. Засим поставим точку и поговорим о чем-нибудь приятном. О ваших победах на любовном фронте, например. Ты не против? – обратился он к Ане, увидел ее темные, глубокие, сияющие глаза, и сердце у него тотчас рухнуло в ледяную бездонную пустоту. – Когда, – едва справившись с собой, продолжал Сергей Павлович, – я рассказываю о вас, мой богатырь, моим коллегам… да вы, впрочем, кое-кого знаете… я ловлю на себе предназначенные вам восхищенные взгляды и чувствую, как приятно обогреваться в лучах славы великого человека.
Однако сумеречное выражение не исчезло из глаз Зиновия Германовича. Напротив: оно, кажется, еще и сгустилось при упоминании о его любовных победах, из чего следовало, что упадок духа и несвойственные Цимбаларю размышления о равнодушии высших сил к человеческой жизни и смерти были вызваны не только происшествием в бане. Когда Аня отправилась на кухню поставить чай, Цимбаларь в кратких и сильных выражениях поделился с доктором и другом горестными подробностями не раз в последнее время постигавших его постыднейших поражений. Он указал на диван, на котором сидел Сергей Павлович и, косясь на дверь и потирая лысую голову, прошептал, что именно здесь ему пришлось изведать глубочайший позор.
– Я – не мужчина! – воскликнул он. – Оно – вот кто я теперь! Дивная женщина, она меня утешала… Ах, да что об этом! – И молча, как на поминках, он выпил одну за другой две рюмки и занюхал их куском хлеба.
Сергей Павлович попробовал его успокоить. Возможно, это всего лишь временное. Последствия, скажем так, накопившегося переутомления. Плоть жаждет, а нервишки шалят. Кроме того, в данном случае не исключены завышенные требования к самому себе, без учета возраста и прожитой жизни. В семьдесят три года по меньшей мере неразумно ждать от себя юношеской прыти. Похвальное и полезное для здоровья занятие, каковым можно считать купание в проруби, вовсе не является верным залогом более или менее длительной устойчивости и крепости орудия, принесшего Зиновию Германовичу много столь славных побед. И почему бы, между нами, не прибегнуть к проверенным столетним опытом средствам? Отчего не попробовать мумие? Корень женьшеня? Вытяжку из молодых рогов красавца-марала? Витамины? Зиновий Германович обреченно махнул рукой. Пробовал. Мертвому припарки. Как в песне поется – все здесь замерло до утра. Однако это утро, подсказывает ему сердце и внутренний взгляд в сокровенные глубины своего организма, никогда уже не наступит. Сердечно утешая опечаленного друга, Сергей Павлович прежде всего привел ему в пример Сократа, величайшего мудреца древней Греции и всех времен и народов. Помните ли, что он сказал, почувствовав, что женщина больше не волнует его? «Наконец-то свободен!» – так, кажется, воскликнул он. Его жена, правда, слыла сущей стервой, что придало радости мудреца оттенок некоей мстительности. Однако вне всякой зависимости от их семейных отношений, отчего бы и вам, Зиновий Германович, не поддержать Сократа и вместе с ним не воскликнуть: «Свободен! Свободен! Наконец-то свободен!» Цимбаларь слушал, понурив голову.
– А что я буду делать с этой свободой? – уныло промолвил он, и в эту минуту в комнату вошла Аня с кипящим чайником.
– Свобода, – разливая чай, откликнулась она, – нужна вам, чтобы вы не печалились о всяких пустяках…
– Аня! – перебил ее пораженный Сергей Павлович, краем глаза наблюдая, как наливается краской лицо Цимбаларя и медленно багровеет его лысина. – Ты все слышала?
– Ни единого слова. Я просто хочу сказать Зиновию Германовичу, что свободный человек выше всего. Над ним только Бог и Его заповедь: не делай другому ничего, чего бы ты не хотел себе сам.
– Бог? – склонившись над чашкой и пожимая плечами, забормотал Цимбаларь. – Не знаю никакого Бога. При чем здесь Бог? Он занят только мертвыми. До живых Ему нет никакого дела.
3
В субботу, в восемь утра, Сергей Павлович и Аня вышли из станции метро «Кировская». Из полумрака с задумчиво склоненной головой возник перед ними Александр Сергеевич Грибоедов; слева, выворачивая к остановке, громыхал и сыпал синими искрами трамвай. Они перебежали мокрую от выпавшего и растаявшего снега мостовую и по правой стороне Чистопрудного бульвара двинулись в сторону Покровских ворот – мимо подворотни с ее гнусными запахами, Министерства просвещения с одутловатым ликом Надежды Константиновны на мемориальной доске, автобазы с клубами сизого дыма разогревающих двигатели грузовиков – и свернули направо, в Телеграфный переулок. Время от времени Сергей Павлович спрашивал: себя, Грибоедова, Крупскую, но в первую очередь, конечно же, Аню:
– Зачем?
– Ты, как маленький, – отвечала она и, будто маленького, крепко держала его за руку. – Отец Вячеслав замечательный…
– Я одного отца Вячеслава знаю, и он совсем не замечательный, а даже напротив: смазливый, скользкий, болтливый тип, – мрачно говорил Сергей Павлович. – Залез в постель к жене Потифара исключительно из соображений карьеры.
– Какого Потифара?
– Ну митрополита… Антонина… Я тебе рассказывал. У него жена, которая представляется его двоюродной сестрой, и дети, которые не смеют назвать отца – отцом.
– Сережинька! – умоляюще молвила Аня и еще крепче сжала ему руку. – Все разные, мой дорогой. И в Церкви они тоже разные.
– А каких больше?
– Сережинька! – повторила Аня, и в ее голосе и глазах он услышал и увидел такое сильное, чистое, преданное чувство, что на мгновение замер от нахлынувшей на него волны тревоги и счастья: «Неужто это возможно?! Со мной?!» – Тут совсем не в том дело, больше или меньше. Ты думай, что сам ты хуже всех… Нет, – торопясь и перебивая себя, сказала она, – ты не хуже, ты лучше, я совершенно в другом смысле… Ты – человек, и ты тоже грешен… ведь правда?! И ты сам о себе должен думать, что грешнее тебя нет. Чтó о тебе другие думают, каким они тебя, может быть, ангелом считают…
Сергей Павлович усмехнулся. Ангелом! Хотя, между прочим, не далее как третьего дня одна милая женщина, избавленная им от жестокого приступа печеночных колик, называла его ангелом и норовила поцеловать ему руку.
– …или, напротив, злодеем, негодяем, подлецом…
Он философски пожал плечами. И такое бывало.
– …ты все принимай без упоения собой, без упреков и ожесточения к другим, а в душе, в сердце повторяй одно: Боже, милостив буди мне, грешному! И тогда пусть хоть на ступенечку маленькую, а все ты ближе будешь к Нему, – и она указала глазами на высокую колокольню церкви Архангела Гавриила, до которой оставалось им десяток-другой шагов. – И когда к отцу Вячеславу подойдешь… Ты ведь будешь исповедоваться, Сережинька? И, Бог даст, он причаститься тебя благословит…
– Ты как бабушка моя, которая меня здесь крестила, – отозвался Сергей Павлович. – Я, правда, ее почти не помню, но у меня сейчас такое ощущение, что я совсем еще несмышленыш, а ты – умная, взрослая, и я тебя должен слушаться.
– Вот и слушайся! И отцу Вячеславу все расскажи – и о себе, и о папе, и о Петре Ивановиче, и о его письмах предсмертных…
– Я о Завещании никому ни единого слова! – воскликнул он. – Это не моя тайна… и не папина… И даже не Петра Ивановича! Я, может быть, странную вещь тебе скажу, но я уверен – Петр Иванович или старец мой…
– Преподобный Симеон, – тихо поправила Аня.
– …они бы непременно дали мне понять, что вот, к примеру, отцу Вячеславу можно открыться, а… А, собственно, зачем? – перебил себя Сергей Павлович. – Он разве поможет?
– А вдруг.
Сергей Павлович резко остановился и, взяв Аню за плечи, повернул ее к себе – лицом к лицу и зашептал: