2
Но вылечить и себя-то от легкого насморка целая морока. А тут — целое общество! Мыслимо ли такое? Да и как это сделать?
В старые времена в монастырях, окруженных от набегов высокими стенами, был обычай выбрасывать наружу корзину на длинной веревке. Непутевая мать, решившая от ребенка избавиться, ночью, чтоб никто не видел ее срама, укладывала в корзину ребенка, а поутру его поднимали монахи (или монашки), чтобы дитя спасти, выпестовать, научить делу.
Спасение сирот, усыновление всегда были богоугодным делом. Доброе отношение к отринутому ребенку проходит сквозь времена и системы как дело и вневременное, и надрежимное. О домах призрения для малолетних пекся Достоевский, но раньше него — царские семьи: государи, царицы, великие князья и княгини. Богатый люд отстегивал от щедрот своих, за что не раз был клеймен революционерами, утверждавшими — это, мол, унижающие подачки, а сирот не станет, когда все станут равны.
Тем не менее при Дзержинском Советская власть собрала сирот в оазисы детства, дала им не только равенство с иными детьми, но и привилегии. Жертвы революции и Гражданской войны стали инженерами, учеными, полковниками.
Монастыри выручали некоторых, царские милости многих, советская власть — всех. Были эти средства способами лечения общества? Конечно.
Но времена меняются, забываемые болезни, вроде все того же туберкулеза, обостряются вновь. Среди причин этого обострения называют солнечные взрывы. Квазары.
Как-то тоскливо думать, что и сиротство, вспыхнувшее с новой силой в последнее десятилетие, тоже следствие квазара. Люди ведь тогда беспомощны.
А вылечить общество от всякой болезни только общество же и способно.
3
Но спросим себя, что такое общество? В чем его отличие от государства? Как и где они пересекаются, становясь друг другу взаимной опорой? Скрепы, соединяющие их между собой, как и в каждом сложном строении, делятся на надежные и непрочные.
Надежные чаще всего незримы, не вызывают беспокойства и ропота. Но как только надежное меняется на непрочное — в силу дуростей по кличке “реформы” или иных, конструктивных перемен — то, что было неочевидным, становится предельно ясным. Было в стране бесплатное образование, его, в общем, как бы и не замечали, как не замечают воздух, которым дышим. Сделали платным — хотя бы и частично — стало душно. Была копеечная квартплата, ворчали, мол, сантехники на бутылку требуют. Стали за “коммуналку” три шкуры драть — послышались вопли.
Согласия между обществом и государством все меньше, хотя реформаторы-основоположники обещали: его станет больше, в троллейбусе, головы дуря, на работу пару раз съездили. Наивный народ возликовал. Теперь живет в глубоком пессимизме и разочаровании: провели на мякине.
Виновна ли власть, то есть государство, в этом разводе, когда оно все меньше напоминает патрона, покровителя: то квартплату вскинет, то, к пенсии червонец накинув, ценам на харч даст подняться на сотню.
Вот и вышло: все меньше — а может, уж и вовсе нет — интереса власти к жизни народа, то бишь общества, а у общества нет права требования: отчего государство не опирается на людей, не видит в них ресурсов, возможностей для сотрудничества, ликвидировав взаимодействие между собой и народом?
Ведь в российском народе, кроме не раз осмеянных пьяни и лени, есть много достоинств, а среди главных и неисчерпаемых ресурсов — человеческая доброта.
К своему юбилею Детский фонд выпустил книгу родительских исповедей — книгу осуществленной доброты. Доброты не слова, а дела. Важное свидетельство того, что в народе обильно существует волшебный и совершенно нематериальный ресурс, который однажды, когда государство попросило, с охотой и радостью был извлечен не из земных недр, а из людских душ, получил материальное воплощение и реализован был и во благо государства, и во благо общества. Побольше бы таких скреп, когда люди и государство понимают и поддерживают друг друга.
4
Но скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается. Ведь у всякого деяния, пусть даже и скромного по масштабам, есть своя предыстория, свое изначально пробудившееся чувство.
Как всякий человек, выросший при социализме, я любил фильм “Путевка в жизнь”, зачитывался “Республикой Шкид” Белых и Пантелеева, осваивал в силу необходимости “Педагогическую поэму” и “Флаги на башнях” Макаренко. А перед тем были открытые каждому детскому сердцу главки для детей из “Без семьи” Мало, “Гуттаперчевый мальчик” Григоровича, “Белый пудель” Куприна, “Отверженные” Гюго. Чувства, рождаемые этими сочинениями, складывались в мозаику сострадания, детского желания помочь другому раньше, чем самому себе, — все это я признаю системой гуманного русского воспитания неназидательными средствами — силой сочувствования, сопереживания, сострадания. И мне, и, как мне кажется, всему поколению моему эта благодать сострадания давалась как бы сверху — прочитанной книгой, тихими, невидимыми взрослым слезами, выплаканными в подушку, бессловесными, невыговоренными мечтами о том, как бы благородно, во спасение, устроил все ты, будь большим и все понимающим человеком.
Напрасно иные взрослые полагают, что детские эти светлости, чистота этих помыслов отвергаются по мере роста всякого человека, исчезают, вытаптываясь жестокостью жизни, ее суровым реализмом, когда не о других, пусть нуждающихся в том, думать надо, а о самом себе и самому спасаться. Да, я принимаю и высоко ценю толстовское понимание отрочества, отчуждения и самоотталкивания; нелепо отрицать и школу взрослых жестокостей, — но уверен, доброта и сострадание, щедро зачерпнутые детством, непременно вспыхнут белыми соцветиями благих дел, если, выбравшись на взрослую дорогу, человек не совершит горького и, увы, самого непонимаемого греха — если он не забьет до смерти в самом себе себя, маленького. Если он не высмеет, не оскорбит, не вытопчет в себе себя несмышленого, наивного, но светло верующего в добро и обязательную победу справедливости.
В 1960 году, 25-летним журналистом провинциальной газеты, мне довелось прикоснуться к желанию сделать добро для маленьких сирот, ожечься, задуматься и не забыть этого ожога.
История несостоявшегося благодеяния заключалась в том, что сирот воспитательница раздала на выходные взрослым, на минуточку подобревшим, в то время как истиной является любовь,
требуемая навсегда
.
Я стал бывать в домах ребенка, детских домах, сиротских школах-интернатах, через 20 лет опубликовал повесть “Благие намерения”, экранизированную и много раз переизданную, переведенную.
Но этого казалось мало. По моим письмам властям в 1985-м и 1987 годах были приняты правительственные постановления в пользу сиротства. Появился Детский фонд — мое, может быть, главное дитя. К году его рождения, 1987-му, я уже окончательно, как мне кажется, выстрадал идею спасения детей-сирот — самую человечную, результативную, разумную.
Это идея семейных детских домов.
5
Итак, за 27 лет до создания Фонда я объехал и обошел множество сиротских заведений. То, что там угнетало, унижало, ломало, — нищета материальная, неважнецкое питание, дефицит книг, белья, автомобилей, так или иначе удалось выправить средствами публичными: двумя постановлениями, о которых шла речь выше, а с декабря 1987-го по 1991 год Детский фонд подарил сиротским заведениям 1500 автобусов и грузовиков, не говоря уж о массе других дел, среди которых разукрупнение групп в домах ребенка всего Советского Союза за счет Фонда, создание во всех сиротских заведениях попечительских советов и открытие благотворительных счетов, куда Детский фонд перечислил 120 миллионов тяжеловесных советских рублей, сотни тысяч книг, отправленных в детдомовские библиотеки...
Одного только не мог сделать Детский фонд, как и все великое и могучее советское государство: преодолеть дефицит любви. Не любви сюсюкающей, поверхностной доброжелательности — ведь за одну лишь зарплату, даже самую высокую, любовь не дается: не покупается и не продается.