Бондаренко:
Стыдно-то за что?
Белов:
За то, что так получилось. Поверь мне, Володя, на самом деле стыдно иногда перед людьми. За то ли я взялся в своей жизни? Я учился на столяра в ФЗО. И стал столяром. Плотником тоже стал. Я многие профессии освоил. И все равно за писательство стыдно. Я еще у Федора Тютчева читал о стыдливости страданий русского человека. Верно он подметил эту черту и даже назвал ее Божественной. Русский человек стыдлив. А я — русский человек и на самом деле много стыжусь. Слишком много нагрешил в своей жизни. А меня объявляют учителем, приходится выступать в роли учителя, это опасное дело.
Бондаренко:
И какие же у тебя грехи, Василий Иванович, в литературе нашей?
Белов:
Вот я до сих пор публицистикой занимаюсь. Напрямую свои мысли излагаю читателю. А надо ли это писателю, до сих пор не знаю. Недавно я прочитал статью Валентина Курбатова, он вспоминает наш конфликт с Виктором Астафьевым. Я сам активно включался в этот конфликт. А вот сейчас уже Виктора Петровича нет, и думаешь, надо ли было так конфликтовать...
Бондаренко:
Мне кажется, этот конфликт все-таки начинал сам Виктор Петрович, и усердно начинал, и долговато все русские писатели старались не задевать его, не входить в конфликт... Но все-таки есть же черта, за которую не надо переступать... А то, что сейчас мы стараемся вспомнить о нем все хорошее, — правильно, по-русски, его уже нет, что же с ним сейчас воевать? Это лишь такие, как Фридрих Горенштейн, “Вместо некролога” о твоем большом друге Василии Шукшине печатают грязный пасквиль. Впрочем, и Горенштейна уже нет, и история литературы спокойненько все поставит на свои места. Кто чего стоил. А споры принципиальные в литературе были, есть и будут. Надо ли их стыдиться? Или ты думаешь сейчас, что писателю ни к чему идти в политику, размышлять о политике?
Белов:
Куда ему деться? Конечно, писатель должен заниматься политикой своего народа. Осмыслять зигзаги русской судьбы. Но место писателя все-таки определяется его художественной мощью, величиной и сложностью художественного замысла. Кстати, я обратил внимание, все хорошие писатели часто оказываются и неплохими художниками. И наоборот. Многие художники неплохо владели пером. Вспомни Коровина или Рылова...
Бондаренко:
Талант всегда многогранен. Да и сам ты, Василий Иванович, в чем только себя не пробовал. И драматург, и поэт, и прозаик, и блестящий публицист...
Белов:
Это все — литература. А вот сейчас я пробую и живописью заниматься.
Бондаренко:
Значит, надо к семидесятилетию в “Нашем современнике” или в хорошем вологодском зале выставку работ организовать. И все-таки, в России литература традиционно такое важное место в обществе занимала, уверен, и будет занимать в будущем, поэтому быть русским писателем всегда непросто.
Белов:
Может быть. Тут зависит, конечно, многое от цельности писателя. От того, какую непосильную задачу он на себя взвалил. Какой Храм хочет построить. В этом я, наверное, максималист. А особенно сейчас, когда к отношение к жизни стало более религиозным.
Бондаренко:
Тогда уж расскажи, как пришел к Богу.
Белов:
Это и мучает меня, что я очень уж долгое время был атеистом. Причем воинственным атеистом. Мне и сейчас, конечно, далеко до полноты христианского понимания и всепрощения, но стремлюсь к православной вере. Через ту же тютчевскую Божественную стыдливость стараюсь понять самого себя. Вера — это серьезное дело... И ее никакими знаниями не обретешь. Может, даже наоборот. О ней и говорить много нельзя. Но только придя к ней, начинаешь многого стыдиться в своем прошлом. Стыдиться иных поступков и даже собственных произведений, пусть даже их и прочитали миллионы людей. То ли я написал, что надо человеку? Что надо народу? Вот это меня и мучает. А пока наш народ не обретет Бога в душе своей, до тех пор не вернется и наш русский лад. А как трудно пробуждаться после атеистического холода, как тянет многих в фальшь сектантства или еще куда...
Бондаренко:
Конечно, ты прав. Стыдливость всегда была присуща русскому сознанию, также как и терпение, сострадание.
Белов:
Все русские люди с этим чувством ходят. И вот, приходя к своему нынешнему возрасту, начинаешь понимать, что сделал много ошибок, которых уже не исправить. С другой стороны, понимаю, что и ошибки эти связаны тоже с судьбой страны, с той средой, в которой я в детстве жил, с семейным воспитанием. Вот что важно. И что сегодня окончательно добивают — семейное воспитание. У моего поколения беда была одна, почти у всех не было отцов, у кого на фронте погибли, у кого раскулачили или расстреляли, как у Шукшина. Я умудрился выжить без отца. Отец погиб на фронте в 1943 году, когда мне было десять лет... Все невзгоды, связанные с крестьянской бедностью, не минули меня. Несмотря на то, что отца убили на фронте, нам и корову Березку пришлось отдать государству в налоги, и даже амбарчик, срубленный матерью еще вместе с отцом Иваном Федоровичем, вынуждены были отдать вернувшемуся с фронта солдату. Не то, что сочувствовали и помогали семье погибшего воина, скорее наоборот. Может, чудом каким-то уцелели. Потому и школу вовремя не закончил, не получил должного образования. Я, например, завидую по-хорошему и Кожинову, и Семанову, и Михайлову, всем, кто вовремя получил хорошее образование. А я не получил даже аттестата в свое время. А ведь я тоже когда-то мечтал об университете, тянулся к знаниям. Все должно к человеку вовремя приходить. Нельзя опаздывать в жизни. Как бы потом ни наверстывал, все равно до конца не наверстаешь. Я еще даже Льва Толстого не всего прочитал до сих пор. И много чего другого.
Бондаренко:
Конечно, жаль, что таким, как ты — сиротам и безотцовщине, в жизни все очень тяжело давалось. И все же познал ты с этой лихой тяжестью жизни и ту глубинную правду о человеке, которая никакими знаниями не дается. Когда такие, как ты, крестьянские дети почти в одно время вошли в русскую литературу: Шукшин, Распутин, Лихоносов, или постарше, фронтовики Носов, Абрамов — с этим горьким знанием народной жизни, с неполным образованием, но с прекрасным знанием простого человека, — вы же создали новую классику в русской литературе, принесли те знания, те образы и характеры, те сюжеты, которых не было даже у Льва Толстого. Это разве не важно для России? Все-таки проза прекрасных городских интеллектуальных писателей Юрия Бондарева или же Юрия Казакова, Георгия Семенова или Александра Проханова — это совсем другая проза, с иным знанием жизни, с иными героями, с иными сюжетами. Вы, именно вы, пусть часто и недостаточно образованные, не столь эрудированные, стали настоящим мировым открытием в литературе, на долгое время стали самым настоящим авангардом в литературе, ибо до вас такой народной крестьянской болевой, совестливой прозы не было.
Белов:
Ты, Володя, говоришь о положительном моменте. Может, так и есть. Ты — критик, тебе виднее. А я говорю о каких-то личных потерях и лишениях, которые и сейчас во мне чувствуются. Мешают добиться того, чего хотелось бы. А сколько попреков в наш адрес было всей этой прогрессивной критикой сделано? Этими университетскими всезнайками из интернационалистов. А как мне было поступить в университет без аттестата? И сколько ребят талантливейших было по Руси, так и пропавших в нужде, в безнадежности, в полуобразованности. Намертво закрыты дороги были, у нас даже паспортов не было, куда денешься? Пробивались, конечно, кто как мог. Тот же Шукшин, или Астафьев тоже, может, и злость излишняя у него накопилась из-за этих лишений, Рубцов Коля, Валерий Гаврилин... Все-таки положение крестьян было в мое время почти что крепостное. И все это понимали. Помню, мне Твардовский Александр Трифонович при первой встрече так и сказал в ответ на мои радикальные требования дать всем крестьянам паспорта: “Разбегутся же все...”. Вот сейчас и разбежались.