Активность Аллана вызывала некоторое раздражение у его племянника, осуществляющего при нем роль «дядьки». Этот юный Савельич, преданный и ворчливый, как и все Савельичи на свете, несколько преувеличивает свою обремененность причудами старого дяди, втайне гордясь его неуемным темпераментом. Он покрикивает и только что не щелкает бичом, словно перед ним не инвалид в коляске, а бенгальский тигр или дикий конь. Аллан относится к ого выходкам с той же спокойной, благожелательной иронией, как и к окрикам Гепсибы (Дженнифер) в ЦДЛ и ко всем малым нелепицам жизни. Мне племянник неожиданно понравился. Наконец-то я увидел воочию австралийца, полностью соответствующего типу бродяги-стригаля из чудесных рассказов Лоусона: большой, загорелый, светловолосый, горластый, ворчливый, с размашистыми жестами, добродушный, но достаточно твердый, чтобы оградить свою внутреннюю суть от любых посягательств и, добавлю, надежно сберечь то, что ему доверено.
Мы с Алланом обрадовались друг другу, но в небольшую квартиру набилось слишком много народа, и это не располагало к углубленной, сосредоточенной беседе. Когда же мы наконец уединились, весьма относительно — поминутно кто-то заходил, — я вдруг понял, что сказать надо слишком много, и этого все равно не скажешь, даже не будь мы ограничены во времени. Но я не особенно огорчился, ибо сделал открытие: когда людям хорошо друг с другом, то нет нужды сыпать словами, можно помолчать; оказывается, молчание тоже форма общения, едва ли не самая полная. Как хорошо молчалось нам с Алланом Маршалом! Мы молчали о литературе, о нашей работе, о работе других писателей, молчали о предстоящих выборах — почему-то я сразу понял, что в отличие от своих друзей и соратников Маршал убежден в победе лейбористов, так оно впоследствии и оказалось, — молчали о настоящем, прошлом и будущем, о женщинах, которых любили, о надеждах, с которыми еще не расстались. Я многое понял из этого молчания и стал тверже.
Но не бывает так в жизни, чтобы люди вкусили благость тишины и молча разошлись. Совершенная чистота приема возможна только в литературе, а не в сутолоке быта. И мы против воли оказались втянутыми в разговор.
Конечно, я поделился с Алланом своими скудными, хотя и сильными, австралийскими впечатлениями.
— А лес? — спросил Аллан и чуть привстал, опираясь о ручки коляски.
— Ого!.. — сказал я.
— Ого!.. — повторил он, радостно засмеялся и хватил стакан кока-колы.
Но, добрый человек, он тут же с большой похвалой отозвался о русском лесе и сообщил, что собирается я Советский Союз. Я пригласил его на охоту. Он медленно покачал головой:
— С охотой покончено… А вы охотитесь?
— Сейчас нет.
— И хорошо делаете. Время охоты миновало. Сохранить бы то, что еще осталось.
— Но ведь приходится уничтожать кроликов, кенгуру…
— Именно уничтожать! — с отвращением повторил Маршал. — Это мерзкое следствие всегдашней человеческой безответственности, неспособности да и нежелания видеть хоть на шаг вперед. Зачем было доводить до массового убийства?.. Знаете, что делают фермеры? — Он подкатил свое кресло ближе ко мне, за очками у него была боль. — Они нанимают стрелков — это демобилизованные солдаты корейской и вьетнамской войн, не нашедшие применения в мирной жизни. Банды этих парнюг бродят по стране, у них сохранилось старое оружие. Может быть, они слишком привыкли убивать и теперь не годятся ни на что другое? Они косят кенгуру из пулеметов и автоматов, забрасывают гранатами.
На полях остаются сотни трупов прекрасных и добрых животных. Кончится тем, что кенгуру изведут вроде вашего волка.
— Да, теперь спохватились, что волк — санитар леса. А на севере, где выбили волков, олени вырождаются, теряют силу, выносливость, скорость бега. Волк был их тренером.
— Есть и еще одно, — чуть улыбнулся Маршал. — Ивану-царевичу не на чем вывезти царевну из леса. «Джип» в чаще не пройдет. У детей украли одну из самых красивых и поэтичных сказок…
Мой друг писатель Виктор Астафьев рассказывал, как били глухарей у него на родине, в Красноярском крае, года два назад, когда этой редкой, почти истребленной птице как-то удалось восстановить убыль. Приезжие охотники отстреливали столько, что пришлось срочно оборудовать пункты по приемке дичи. Но вскоре эти пункты свернули, не хватало ни рабочих рук, ни транспорта. А вошедшие во вкус стрелки продолжали лупцевать глухарей просто так, из азарта и распущенности. Повсюду гнили мертвые глухари, эти редкие зашельцы в наш век из глубокой древности, биологическое чудо — у них вместо голосовых связок косточки. Измаравшиеся по маковку в крови, пусть и птичьей, охотники убили что-то важное в самих себе. Они стали бояться друг друга, прятаться по ночам. «Зачем вы прячетесь?» — спросил одного из них Виктор Астафьев. «Как зачем? Убьют!» — ответил тот с жуткой простотой. «Да за что?» — «Вот те раз! Может, ружье мое приглянулось, или надувная лодка, или сапоги. А может, так, из настроения…» Это не были какие-то отщепенцы — самые обыкновенные, средние люди…
Аллан Маршал внимательно выслушал эту историю.
— Ну вот видите… Какая уж там охота! Людей слишком долго ориентировали на истребление, надо повернуть руль на сто восемьдесят градусов. Иначе черт знает до чего дойдем, уже дошли. Не охрана природы, а спасение гибнущего мира, включая и человека, — так стоит вопрос.
Я сказал, что прочел его статью.
— Это только начало. Нет страшнее браконьера, чем само государство. Тысячи нарушителей сроков и способов рыбалки не причинят того вреда, как одна бездарная плотина или стоячая лужа, гордо названная новым морем…
Я покинул Маршала поздно ночью — племянник-стригаль шипел от гнева, как сало на сковородке, — так бесило его легкомыслие дяди, нарушившего режим.
Не помню, кто из мыслителей прошлого сказал: «Человек должен стать тем, что он есть», но мы с Маршалом вспомнили эту формулировку и взяли на вооружение. Подписались мы еще под несколькими отнюдь не новыми истинами. Надо ежечасно, ежеминутно помнить о детях и отвечать перед ними за все свои поступки. Мы оставляем мир в неважном состоянии, надо, чтобы дети были очень хороши, добры, умны, тверды и ответственны, иначе не потребуется термоядерной войны, дабы покончить с тем, что так широко и вдохновенно было задумано господом богом. На кумач — изречение Блейка: «Все существующее свято». Сразу оговариваюсь для тех, кто при малейшем проявлении «отвлеченного» гуманизма хватается за оружие: гитлерообразные не включаются в понятие «существующего», это нежить. Еще не поздно спасти этот безумный, безумный, безумный, но все равно самый лучший из миров.
Мы не открыли никаких Америк, даже Австралии, — кстати, почему вовсе безвестен голландский шкипер Биллем Янц, подаривший современникам целый материк? — нам просто хотелось укрепиться в нашей вере.
А потом я поцеловал Аллана в загорелое гладкое темя, мы обменялись рукопожатием, и гарцующий от нетерпения, как застоявшийся конь на ферме Маршала-отца, домовод-племянник выпроводил меня за дверь, в теплую и влажную ночь Мельбурна…
На другой день я вылетел в Брисбейн, лишившись доброй опеки гостеприимной четы Уоттенов. Но Общество дружбы во главе со своим президентом позаботилось, чтобы я не чувствовал себя одиноким в чужой стране.
На всем немалом пути меня заботливо передавали из рук в руки, как некогда аборигены — Аллана Маршала, чтобы он увидел свою землю с самой высокой горы. И сколько чудесных людей узнал я, сколько завязал дружб!..
Мир сегодняшней Австралии пестр, как попугай розелла, и в социальном, и в политическом, и в идеологическом, и в общественном смысле слова. Правда, краски его далеки от ликующей птичьей яркости. Эмигранты, хлынувшие сюда после второй мировой войны, несколько напоминают первопоселенцев конца восемнадцатого века — впрочем, среди них не было ирландских бунтарей. Зато всякой протери хоть отбавляй: дезертиры войны, украинские националисты, бандеровцы, фашиствующие всех мастей нашли здесь пристанище. На долю мне выпали не только спичи, тосты, рукопожатия, доверительные, душа в душу, беседы, внимание заинтересованных аудиторий, но и немало яда. Были и серьезные споры, и настоящие идеологические бои, и словесные драки, да такие, что друзья на всякий случай засучивали рукава.