Нас с директором посадили напротив прокурора области, перед ним лежала моя статья, размеченная по эпизодам. Он читал эпизод и требовал: «Документы!». Я вынимал из своей папки необходимые документы и подавал. Он их смотрел профессионально: атрибуты бланков, входящие номера и даты, даты распорядительных подписей, сроки и т. д. Если не видел признаков недействительности, складывал эти бумаги в свою папку. На одном документе между входящей датой и распорядительной надписью срок был три дня. Прокурор проверил по календарику — два из них были выходными. (Спасибо Донскому — у меня на все вопросы прокурора были готовы документы). Потом председатель комиссии — второй секретарь обкома — начал задавать вопросы, требующие устных пояснений. От стенки послышались жалобные повизгивания, что Мухин, дескать, все извратил, но председатель заткнул им рот и слушал только меня.
В понедельник меня вызвали в обком, и я целый день присутствовал при таинствах — обком писал ответ в «Правду», в ЦК Казахстана и в ЦК КПСС. Мне его не показали, но позвонил из «Правды» журналист и зачитал мне его по телефону с вопросом — согласен ли я с таким ответом? Я не согласился (хотелось заодно додавить и городского прокурора, замордовавшего моих железнодорожников дурацкими исками), но во второй, завершающей тему статье, которую «Правда» дала уже сама, вопрос о прокуроре не прозвучал. Жалко, конечно, но даже то, что было сделано «Правдой», уже было большой победой и подспорьем в работе, да и прокурор поутих.
И подобное отношение к прессе было общим государственным правилом. Донской, к примеру, заставлял писать ответы во все газеты, включая собственную заводскую многотиражку, если в них был хотя бы только критический намек на наш завод или его работников. После того, как я дал в морду пожарному, прошел слух, что статья об этом инциденте появилась где-то в ведомственной газете МВД в Алма-Ате. В области этой газеты найти не смогли, и тогда директор дал дополнительное задание ближайшему командированному в Алма-Ату. И только когда тот привез оттуда нужный номер, и когда директор убедился, что ни обо мне, ни о заводе в статье не было ничего плохого, успокоился.
Да, не все в советских газетах могло быть напечатано, но о советских людях, об их нуждах и интересах печаталось в сотни раз больше, чем сегодня. И главное, эти газеты обязательно читались теми, кого это касалось. Попробовал бы в СССР какой-нибудь козел-депутат или чиновник вякнуть, что он, дескать, «Дуэль» не читает. Не «Дуэль» бы была виновата, что ее не читают, а он, мерзавец, был бы виноват в этом. Потому что в СССР была обязанность слушать слово. Потому, хотя полной свободы слова и не было, но слово было в тысячи раз свободнее, чем сегодня.
Более того, у Друинского было и серьезное преимущество передо мною — он был членом партии и членом парткома завода. В конфликте с Топильским он мог повести за собою коммунистов (или членов КПСС, если быть точным), а учитывая разницу в авторитетах его и Топильского, можно не сомневаться, что не только мы, итээровцы, но и парторганизация поддержала бы главного инженера.
Поставив себя на место Друинского, видишь, что все козыри в твоих руках, и уж если при таком раскладе сил не драться, то когда уж тогда и драться? И по характеру Друинский был боец, и обязан был спасти главное дело своей жизни, но… Но что-то не дало ему это сделать. Что?
Пятый пункт
Вот тут я и возвращаюсь к мысли, что когда начинаешь драку, нужно иметь позицию, на которой тебя никто не обвинит, что будь на твоем месте другой человек, то и дело бы шло прекрасно, и этого конфликта не было бы. Нельзя наносить удар, который твои противники отобьют тем, что причиной его объявят не дело, за которое ты дерешься, а тебя. А поскольку они виновны, то можно не сомневаться, что именно это они и сделают. Была у Друинского такая позиция? Был ли он уверен, что причиной конфликта не объявят лично его? Тогда я этого не понимал, поскольку, повторюсь, мы на Друинского с этой стороны совершенно не смотрели, но сейчас я прихожу к выводу, что Друинский не смог начать драку потому, что был евреем.
Выступи он открыто против русского Топильского, и виновные во всем министерство и обком тут же объявили бы этот конфликт тем, что жид пархатый завалил технологию, не может освоить производство и начал свои жидовские интриги. Официально, само собой, об этом бы и слова никто не сказал, но неофициально виновные в развале дел на заводе только этим бы все и объясняли. Это версия, но опыт мне подсказывает, что эта версия наиболее реальная. В результате Друинского сняли бы со стандартной формулировкой «за плохую работу» (а завод ведь действительно отвратительно работал), но всем бы негласно объяснили, что он жидовский интриган и специально разваливал дела на заводе, чтобы этим свалить русского Топильского и залезть на его место. В конечном итоге Топильский еще пару лет добивал бы завод, а Друинский никогда бы не отмылся от этого позора. Что оставалось делать? Выбор очень не богат: чтобы доказать, что он работает на заводе не ради своей должности, Друинскому осталось самому бросить в морду министерству заявление о своем увольнении. После этого министерство и обком уже не могли сказать, что дело в интригах главного инженера — главный инженер не цеплялся за свою должность, — теперь надо было заниматься директором. Но теперь и после снятия Топильского Друинский не мог остаться на заводе, иначе это опять-таки выглядело бы той же жидовской интригой, но более тонкой. Теперь Друинскому надо было действительно уходить.
Мне тогда это было совершенно непонятно. Сменили директора, новый директор В.И. Кулинич был вполне адекватен, казалось бы, надо начинать работать, но по заводу упорно циркулировали слухи, что Друинский увольняется. Я не хотел в это верить — зачем ему увольняться, раз Топильского уже нет?! И когда о предстоящем увольнении Друинского сказали официально, я пошел к директору и заявил Владимиру Ивановичу, что так нельзя, что без Друинского будет неимоверно трудно, что он обязан сделать все, чтобы оставить Друинского в должности главного инженера. Кулинич досадливо поморщился, поскольку я, видимо, был далеко не первый, и сказал: «Я это понимаю и сделал все, что мог, но безрезультатно».
Вот так! Для нас «пятый пункт» Друинского ничего не значил, а для него он был, скорее всего, обстоятельством непреодолимой силы, для него «пятый пункт» был тем «булатом», который его сразил.
Таким он и остался
В конце рассказа о том периоде истории завода хочу описать пару случаев в виде эпилога. Сначала о Топильском.
Став начальником техотдела, он стал начальником штаба моего прямого начальника — главного инженера, т. е. и для меня начальником. А итогом работы научно-исследовательских Подразделений ЦЗЛ были отчеты о научно-исследовательских работах. Их подписывали исполнители, затем начальники лабораторий, затем я, после меня Топильский и утверждал отчет главный инженер. Началось с того, что отданный ему на подпись первый же отчет лежал и лежал в техотделе — Топильский его не подписывал. Я пошел к нему, узнать, в чем дело — чем он недоволен? Петруша по старой привычке скорчил презрительную физиономию и начал листать отчет, жуя сопли ни о чем — никаких конкретных замечаний не делал, но был недоволен «во-още». Я забрал у него отчет и пошел к Масленникову, положил отчет ему на стол, сообщив, что подписи Топильского я получить не могу и не понимаю, чего он хочет. Сашка в свою очередь презрительно ухмыльнулся и утвердил отчет, не глядя, из чего я понял, что Топильский по поводу этого отчета уже жевал сопли и у него.
После этого случая до Топильского дошло, что если главный инженер утверждает технологические документы без начальника техотдела, то это демонстрация того, что как специалист Петруша никому не нужен. А дальше я Топильского просто не помню — семь лет с ним работал, а в памяти ни единой умной мысли от Топильского, и ни единого конфликта с ним — как будто его и не было. Разве что анекдот, когда он предложил снова капитально отремонтировать печь, которую долго не могли разогреть после капитального ремонта. Как я писал, Тятька справился с этой проблемой за неделю. А последний оставшийся в памяти эпизод с Топильским такой.