Литмир - Электронная Библиотека

Набродившись до устали, Дуров и Греков раскинулись на зеленой полянке и молча глядят в голубую высь.

Куда все это девалось? Куда девались птицы, распевавшие от зари до зари, от утра до ночи? Куда девались тьмы других жизней и голосов, участвовавших в несмолкаемом хоре природы? А куда девались молодые грезы, золотые сны наяву? Прошли, – все прошло, замерло, как замирает этот шорох от падающего листа. Высоко-высоко в голубом небе летят птицы… Длинной, ломаной линией растянулись они – и летят. Куда? Откуда? И они уходят туда, куда все ушло – и птицы, и весь весенний говор природы, и грезы, и сны золотые наяву – уходят в невозвратное прошлое. Нет, птицы воротятся опять, воротится и весенний говор природы, но это будет не тот говор, не те птицы, – а грезы не воротятся…

«Это лебеди летят… счастливые, – думается Дуровой, – как бы я с ними полетела».

И она летит-летит… Так легко стало ее тело, так легко рассекает она воздух в стае летящих по небу лебедей… И видится ей земная поверхность на необъятные пространства – от одного края Европы до другого, от северных морей до южных, словно на обширной ландкарте. Голубыми лентами извиваются реки, в виде голубых зеркал раскинуты там и там озера, окаймляемые то кудрявою, желтеющею зеленью лесов, то зубчатыми или всхолмленными ожерельями гор, то желтыми лоскутами песков. Темными пятнами разбросаны по этому необозримому, неровному и неровно-цветному полотну тысячи городов, сел, отдаленных, едва заметных утесов.

«Это папа ходит по саду, думает о чем-то, может быть, обо мне… какой грустный… Папа, папа мой!» Но голос не долетает до него. Голова папы все наклонена к земле, – не поднимается к небу, чтоб взглянуть на летящих лебедей. Это Кама виднеется – словно змея, брошенная между зеленью и неподвижно застывшая.

«А это что за голоса доносятся от земли – такие горестные, точно вопли?»

– Это плачут люди, – отвечает один лебедь, тот, который был вождем всей стаи.

– Какие люди и о чем плачут?

– Это плачут матери и жены, дети и сестры, отцы и братья тех, которых Наполеон положил в безвременную могилу под Аустерлицом… Много тысяч погибло там.

– О, бедные, бедные! Как много несчастных на земле…

– Их больше, чем люди видят и знают, больше даже, чем могут предполагать они.

– А ты почему знаешь это?

– Я все знаю – я Сатурн: я летал в пространстве, когда еще земли не было и ничего не было, кроме меня и пространства, моего брата, да нашей матери – бесконечности, которая не рождала нас никогда, потому что и мы, оба брата, и мать наша существовали всегда.

– Господи, как страшно… Когда же это будет, и будет ли, что люди меньше станут плакать?

– Будет… Но не скоро, – так не скоро, что для твоего ума это будет непостижимо.

Едкою, режущею болью отзываются эти слова в сердце девушки. А этот бесконечный плач и стон! И все это несется от земли к небу, и небо не разорвется, как гнилое полотно, от этих стонов и воплей. Небо… пустое, холодное, бесконечное пространство, такое же вечное, как и эта крылатая птица, этот вожатый лебедь-сатурн, время…

– А это же еще что за стоны и плач на земле – на всей земле?

– А это люди… видишь, сколько их наплодилось с того времени, как образовался этот атом вселенной – земля, наплодилось до тысячи миллионов этих двуногих паразитов земли, и вот они мрут, а то бы им негде было жить на этой ореховой скорлупе, что зовут землей… А всякий паразит, умирая и страдая, кричит, и этот крик земных паразитов доносится до тебя… Их так много, этих паразитов, что в каждый момент умирает из них один или два и больше… Нет во времени ни одного момента, чтоб не умирал какой-либо паразит, а вместо него не нарождался бы другой – и тоже с криком, с плачем… И я все это слушаю тысячи, миллионы, миллиарды лет, и опротивела мне вселенная с ее паразитами, с их глупыми страданиями, с их еще более глупыми радостями и гордым сознанием, что они – высшие существа, высшие паразиты между низшими, инфузорными паразитами… Вон на Корсике одна баба-корсиканка выкинула маленького паразита, не доносила во чреве, потому что и во чреве ее он был слишком беспокоен, – и вот этот паразитик вырос и, благодаря людской глупости, стал сначала ездить на людях, а потом, видя их конечную глупость, стал бить их, а они за это вознесли его до небес, сделали его своим идолом и теперь приносят ему человеческие гекатомбы при Ульме, при Аустерлице, при Йене, Ауэрштедте… Глупые, подлые, ничтожно падшие паразиты…

– Не говори этого – это неправда.

– Правда, вечная правда! Если бы они были ее подлое ничтожество, они не позволили бы подлости торжествовать над ними, они не страдали бы так, как теперь страдают, – они создали бы на земле рай, а они сделали из земли хуже ада и сами же плачутся… Придет время – и ты будешь плакаться…

– На кого?

– На себя.

– Как на себя?

– Так, на себя. Никто не должен плакаться на другого – каждый сам себе создает и рай и ад… Ты теперь что задумала? Зачем надела на себя эту ливрею смерти?

– Как ливрею смерти?

– Мундир-саван… Ведь эта ливрея для того надевается, чтоб другого уложить в саван или самому саваном прикрыться… Разве ножом счастье приобретается?..

– Я ножом хочу завоевать себе свободу, которой лишена всякая женщина.

– Ножом завоевать свободу!.. О, жалкие паразиты! Что ножом завоевывается, то ножом и отвоевывается. Пока люди будут считать убийство подвигом, до тех пор они будут оставаться рабами и будут вечно страдать и плакать, как вон плачут теперь… Будешь и ты плакать и, умирая, пожалеешь о своем молодом увлеченье.

– Ты – дух зла, сгинь от меня!

– Нет, я дух добра, потому что я знание: во мне спасенье человека и всего мира… Я, время, дам жалкому паразиту-человеку знание, но только не скоро он догадается взять его знамя в руки вместо ножа…

И летят они все дальше и дальше, неслышно рассекая воздух, опережая белые, тонко-прозрачные тучки. И земные предметы кажутся с высоты такими ничтожными, мелкими, жалкими, как ничтожна и жалка вся земля в страшной, непостижимой цепи мирозданья. Да, действительно, все это жалкие паразиты и притом безумные. Вон на обширной равнине копошатся они, двигаются рядами, останавливаются, что-то выкрикивают своими жалкими голосами… Это войска какие-то: виднеется вооружение, блестят стволы ружей, шишаки, кирасы, гладко отполированные пушки. Да, это – войска, это – ничтожные мошки, собравшиеся уничтожить друг друга, словно бы им надоела их жалкая жизнь, словно бы этой жизни отпущено им на сотни, тысячи лет. Шум особенно усиливается, когда к этим рядам мошек приближается какая-то серенькая, самая маленькая мошка в треугольной шляпе, верхом на коне.

– Что это такое там?

– Это бешеные мошки, – они совсем обезумели и хотят сами умереть или закусать всякого, кто попадется.

– Зачем?

– А затем, что, по глупости своей, они не могут видеть этой серенькой мошки, чтобы не прийти в бешенство от восторга, и тогда идут на смерть, как на пир, забывая себя, своих жен, детей.

– Кто ж эта серенькая мошка? Кто он?

– Да тот, о котором ты постоянно думаешь, который и тебя сделал безумною… Это тот маленький человечек, которого назло глупому человечеству не доносила какая-то корсиканская баба и выкинула.

– Так это Наполеон?

– Да. Он тебя свел с ума. Ты была умненькая девочка, пока не начиталась и не наслышалась об нем от отца. А теперь и ты обезумела – хочешь быть героиней, убивать бешеных мошек…

– Неправда! Неправда! я ищу свободы…

И кажется ей, что это говорит не лебедь, называющий себя «Сатурном», «временем» и «знанием», а тот странный умный старичок, которого она видывала в Малороссии и которого называли «философом».

«Неужели это он говорит? Разве он умер и я умерла? Нет, мы сейчас охотились с Грековым и говорили о Наполеоне, о войне… Мы идем на Дон…

Зачем же я лечу? Разве я птица? Или это сон?.. Нет, это не сон, – я сознаю, что я лечу над землей – выше лесов, выше гор, выше облаков… Да и что такое летать? Мысль моя всегда парила над землей – она такая же крылатая, как Сатурн… Но только она не всеведущая… Это и старичок философ говорил… Я не забуду его слов, его песен…»

6
{"b":"134840","o":1}