– А вот что, брат. Кто строил эти палаты-то?
– Он, француз, знамо.
– Так как же, по-твоему, себя-то он и обидит? Не таковский он человек, чтоб обижать себя. А он вот какую штуку придумал: одна-де каланча пущай будет ваша, к примеру, русская; на ней аз будет стоять – Александра, значит, Павлович; а на другой-де каланче я сам себя напишу… И написал иже… А знаешь, что такое иже? А?
– Иже и есть!
– То-то! Не совсем с того хвоста… Слыхал ты об антихристе?
– Ну что ж! Слыхал.
– А кто антихрист?
– Он – Апалион, – это всякий знает.
– Ну, так вот и знай: в Священном писании иже и есть антихрист… «иже, – говорит, – придет соблазнять людей и покорити их под нозе ног»… Вот что!
И гусарик, и Заступенко объявили протест против этого толкования и за разрешением своего спора обратились к батюшке, который тоже стоял на берегу и задумчиво глядел на Тильзит, в котором виднелось необыкновенное движение.
Гусарик подошел к батюшке под благословенье и спросил:
– Скажите, батюшка, зачем это он написал там иже?
– Какое иже? Это не иже, любезный, а французское наш – «Наполеон», значит; а это аз – «Александр».
– Об аз-то, батюшка, я и сам догадался, а вот иже-то меня сбило… Покорнейше благодарим, батюшка.
И гусар, почесав в затылке, отошел к товарищам, чувствуя свое посрамление.
В другой группе солдатиков шли не менее оживленные толки о том, зачем он, Наполеон то есть, назначил свидание с царем русским непременно на воде, а не на земле.
– Зачем! Знамо зачем – от гордости… Он теперь думает о себе, что ему черт не брат, – ну и ломается, как свинья на веревке, – говорит солдатик с Георгием.
– Это точно, что ломается, – вторит другой.
– Затесавшись эта ворона в чужие хоромы и говорит нашему царю: «Жди, – говорит, – русский царь, меня в гости».
– Ишь ты! А вот чего не хочешь ли? – И солдатик рукой показал нечто, чего, по его мнению, Наполеон не хочет. Ну а царь-от и говорит: «Сунься-ко».
– Значит, рыло в крови будет…
– Знамо. А он и говорит: «Досюдою, – говорит, – до Немана, я дошел – досюдою, значит, моя земля; а дотудою, – говорит, – за Неманом – твоя, дескать, земля» – русская, значит; русского царя батюшки. «А вода, дескать, не земля, она ничья – она Божья: так приходи, – говорит русскому царю, – либо ты ко мне в гости на Божью воду, либо я к тебе – оно де и не обидно никому».
– Ишь шельма! Ловко придумал.
– А я, дядя, не то слыхал, – вмешивается третий солдатик.
– А что?
– Да сказывают: он для того хочет с нашим-то в воде встретиться, что как они вдвоем с нашим владеют всем светом, он – этой половиной, а наш – этой, так ежели теперича они, примером сказать, сойдутся вместе, так земля, значит, не сдержит их… такая у них у обоих силища!
– Сила не маленькая, что говорить! Поди, и впрямь земля не выдержит.
– Говорю тебе – не выдержит…
– Где выдержать!
– Да и потому им нельзя встретиться на земле, что за нас опасаются, – пояснял солдатик с Георгием.
– А для чего им за нас опасаться, дядя?
– Как для чего! Мы задеремся с ими, с французами: как бы сошлись маленько, так и драка.
– Это точно, что драка.
– Да еще какая драка, братец ты мой! Потому мы будем опасаться за свово, а они за свово – ну и пошла писать…
– Где не пошла! Такую бы ердань заварили, что ой-ой-ой!
– Верно… А тут бы наши казачки скрасть ево захотели…
– Как не захотеть! Лакомый кусочек… А казаки на это молодцы, живой рукой скрадут.
– Скрадут беспременно… Вон не дале как под Фридландом французский бекет скрали… Велели это Каменнов да Греков – уж и ловкие ж шельмецы! – велели это своей сотне раздеться, да нагишом, в чем мать родила, аки младенцы из купели, и переплыли через реку, да и скрали бекет, а опосля как кинутся на самый их стан, а те как увидали голых чертей, ну и опешили…
– Да, ловкие шельмы эти казаки.
– Где не ловкие! Поискать таких, так и не найдешь.
– Где найти! Продувной народец.
Как бы в подтверждение этого в толпе показался верховой казак, который, перегибаясь то на ту, то на другую сторону, словно вьюн, и делая разные эволюции пикою, покрикивал:
– Эй, сторонись, братцы! Подайся маленько! Конвой идет, конвой дайте место.
Толпа несколько отхлынула и оттеснила в сторону пейсатого еврейчика, который, толкаясь средь народа с лотком, наполненным булками, огурцами, колбасами и всякой уличной снедью, выкрикивал нараспев и в нос:
– Келбаски свежи… огуречки зелены… булечки бялы… Ай-вей! Ай-вей!
В одно мгновенье казак так ловко нанизал на свою пику огурец, потом колбасу, затем булку и все это пихал себе за пазуху, что еврейчик положительно не мог опомниться…
– Ай, да казак! Аи, да хват!
– Ай-вей! Ай-вей! Мои булечки! Мои огуречки! Ай келбаски!
В толпе хохот.
– Сторонись, братцы! Подайся маленько! Конвой идет! – покрикивал этот «хват» как ни в чем не бывало.
К берегу Немана действительно двигался конвой стройными рядами, блестя на солнце оружием и красивыми мундирами. Конвой составляли полуэскадрон кавалергардов, чинно и гордо восседавших на холеных конях, и эскадрон прусской конной гвардии, которой еще более, чем русскому воинству, тяжко досталось от немилостивой руки «нового Атиллы». Конвой, оттеснив толпу, выстроился в линию, которая правым флангом упиралась в берег Немана, а левым касалась какого-то полуразрушенного здания, осеняемого, однако, двумя огромными флагами – русским и прусским.
То же самое движение замечалось и на противоположном берегу Немана, особенно же в той улице Тильзита, которая вела к реке: старая наполеоновская гвардия становилась шпалерами вдоль улицы, эффектно покачивая в воздухе своими высокими меховыми шапками. О, как их знал и ненавидел весь мир, эти страшные шапки, и как при виде их трепетали короли и народы!.. И итальянское, и африканское, и сирийское солнце жгло своими лучами эти ужасные шапки!.. Оставалось только, чтоб русское суровое небо посыпало их своим инеем… И оно – о! Оно скоро не только посыплет, но и совсем засыплет их…
Эти назойливые, острые и жгучие мысли винтили мозг юной Дуровой, которая урвалась из своего эскадрона, прошедшего мимо Тильзита в Россию, и очутилась вместе с другими зрителями на берегу Немана, сгорая нетерпением хоть издали увидеть того, которого она – она сама не могла уже дать себе отчета – не то ненавидела еще больше, чем прежде, не то… Нет, нет! Она только чувствовала, что он, этот, в одно и то же время и страшный и обаятельный, демон войны, поражал ее, давил своим величием… Она страдала за русскую славу, за себя лично, за отца, за всех погибших в боях товарищей своих, и в то же время душа ее как-то падала ниц перед страшным гением, падала от удивления, смешанного с ужасом…
– Об чем вы думаете, Дуров? – раздался сзади ее тихий, ласковый голос.
Она невольно вздрогнула. У самого ее плеча светились теплым блеском калмыковатые глаза Грекова.
– О чем или о ком? – еще тише повторил Греков. – О недавнем нашем враге, а теперь союзнике?
– Ах, Греков, Греков! – отвечала со страстным порывом девушка. – Я не знаю, что со мной делается… Он – это какой-то демон… я только о нем и думаю… После наших поражений я много, много думал… Ведь не может же быть, чтоб это делалось так, случайно, одним счастьем… Да боже ж ты мой! – и в Тулоне счастье, и на Аркольском мосту счастье[12], и под пирамидами счастье – Господи! Куда ни ступит эта нога, везде она попирает все усилия людей, их ум, их волю, все, все падает перед ним… Ведь весь Запад, до этой жалкой речонки, все он взял, все искромсал… Остается перешагнуть сюда, на этот берег – и весь мир его… Господи! Да что ж это будет!
Ласковые глаза Грекова с любовью глядели на раскрасневшееся лицо его юного собеседника. Но при последних словах Дуровой он горячо возразил:
– Нет! Этого-то не будет, сюда он не перешагнет…
– Эй, односум! Цари скоро приидут? – закричал Заступенко, продолжавший толкаться в толпе.