Глаза её стали просто бездонными, иссохшее от худобы лицо превратилось в простую для них оправу.
Они как-то фантастически вдруг распахивались, взгляд вперялся в пространство, и она, Дуся, вся в этот момент была сосредоточена в этих бездонных черных озёрах в опушении прямых жёстких ресниц…
Взглядом этих моодых горящих глаз она как бы отделяла себя от бренного мира, не давала ему полностью поглотить, перемолоть себя.
– Да что ты говоришь, я здесь знала пять бабулек глубоко за восемьдесят, хоть вон Кланя за твоим огородом жила, помнишь? Или баба Варя Авилова, двоюродная сестра Ахромеева. А Лёша куда моложе был. Восемдесят хоть сравнялось?
Дуся резко подняла руки, решительно сдвинула ладони, соединила их в чашу, и держала так перед собой, будто отчаянно ждала манны небесной – градин пота божьего, радеющего о нас.
Всю жизнь она жила волшебной жизнью своей трепетной души и всегда досадовала, когда её от этого отвлекали, а теперь она вдруг внезапно и жестоко выброшена из своего привычного бытия.
Я с ужасом думала о том, как теперь она будет горе мыкать – ощупью пробираться по закоулкам такого чужого для неё, жестокого внешнего мира.
Она, словно прочтя мои мысли, сказала дрожащим голосам:
– Бросил меня одну… Да…
– Дуся, не вечно же ему на этом свете находится, это теперь не поправишь, – промямлила я, сама содрогаясь от бессмыслицы этих слов.
Она кивнула и горько сказала со вздохом:
– Старый он был. Ему по паспотру восемдесят, а по жизни – куда больше. Когда война началась, начальство всё разбежалось кто куда, а кто остался на селе, те все документы посжигали. И в сельсовете все бумаги пожгли в огул.
– Зачем?
– Никто ж не знал, что за порядок дальше будет, когда немец до Волги дойдёт. И он свои документы тогда все пожёг.
– А что, его на войну разве не брали?
– Не брали, хоть и просился. Он болезный был с детства.
– Вот оно что.
– А как немца прогнали, так он новые документы сделал и годов себе порядком поубавил, никто ж не проверял, всё новое начальство было.
– Так он сильно старше тебя?
– Да, разница у нас с ним большая, он уже когда в женихах вокруг меня ходил, я его дядькой почитала.
– А с кем он жил до женитьбы?
– А с родителями. Они будто померли, как война началась. Старые уже стали. Я их плохо знаю, совсем не помню. Лексей меня ни на шаг от себя не отпускал. Ни к нам никто, ни мы ни к кому. Взапертях всю жизнь и просидела.
– А чем они, родители Лёши, занимались до войны?
– Я ведь тоже не местная. Плохо что про людей здешних знаю. Родню его видала только раз, да и то второпях. Лексей молчун, не разговоришь его никак. Мы сюда в самую войну приехали, в эвакуацию, да так и остались. Мама моя сразу после войны и померла. Тогда голод был, многие старики померли. И детей много мёрло. А я за Лексея замуж с охотой вышла – он за отца мне был. Я что? Бедная невеста. Один сундук только с кой-каким скарбом. И на квартире жили. Потом Лексей сам дом к первым родинам построил.
– Ты рассказывала. А его родители всё же кто, хоть что-то о них помнишь?
– Лексей говорил, что отец его вроде конюхом был, а мать по хозяйству работала. Они в село как раз после революции и приехали, откуда-то с Урала.
– С Урала?
– А что?
– Я думала, из Прибалтики откуда-нибудь.
В нём, и, правда, был европейский какой-то шарм. И во всём это видно было – и как он говорил, и как одевался, как ходил…
– А ещё дети у них в семье были?
– Может и были, они, родители его, уже в летах Лексея родили, – сказала она с ударением на «о». Привезли сюда мальчонкой, у него и фотография была – все втроем снялись.
– Жалко Лёшу, – сказала я сочувственно.
– Жалко? – взвилась она, вдруг снова меняя тон. – А меня не жалко? А как меня мучил своей ревностью? Меня тебе не жалко? Со двора не пускал ни на шаг! Как в крепостном праве всю жизнь прожила при нём. Только когда болеть стал, я уже сама в магазин ходила. А то ведь от калитки до речки – вон пять шагов, и годе. Мы же тут, как и ты в своём доме, на хуторе живём. Хорошо это, а?
– Может и хорошо, – ответила я уклончиво, не желая заостряться.
– Чего ж хорошего? У него уже старческое дело пошло, а я всё молодая. Вот и ревновал меня до смерти.
– Дуся, ты прости меня, но я не верю в это.
– Во что не веришь? Что ревновал?
– Что мучил тебя.
– Ещё как мучил!
– Просто он любил тебя, потому и не хотел, чтобы тебя, такую хорошую, портили местные нравы, ты же знаешь, какие здесь есть завистливые к чужому счастью да языкатые бабы. А ты ведь сама, как чистая жемчужина, чудесная и красивая, как раз и есть единственная пара Лёше, а Лёша тоже удивительный человек, весь благородный, я таких людей и не встречала в своей жизни больше нигде и никогда. Он тонкой органаизации.
– Он человек, на редкость тонкий, это я тебе говорю, поверь мне. А я ведь разных людей видела. У него благородство в крови, понимаешь? Это сразу видно.
– Любил… Может, и любил, – не слушая меня, сказала она задумчиво, но как-то сразу потеплевшим голосом. – Вот оно что…
– Конечно, любил. Это все знают.
– И тебя он тоже любил, – вдруг сказала она задиристо. – Как увидит в окне, что ты идёшь, так весь и встрепенётся. И кошку твою сам кормил, всё рыбу ходил на речку для неё ловить.
– И что? Он же понимал, что я его очень уважаю, вот он тоже ко мне, наверное, за это хорошо и относился.
– Не «хорошо относился», а именно любил! – настойчиво и зло твердила Дуся.
– Зачем ты так, Дуся? Я сделала сердитое лицо.
– Ладно. Любил, как сродницу свою, я перед смертью его так и спросила.
– Что спросила?
– Кого любил, кроме меня, своей жены, спросила.
– А он что?
– Так и сказал, что ещё тебя любил. Говорил, что ты на его бабку вроде сильно похожа – лицом и статью.
– Вот это новость.
– Новость, а то как же.
– Откуда он свою бабку помнил?
– Бабку он свою помнил по карточкам да по воспоминаниям. Здесь не слыхать про неё, видно, никогда и не бывала. Про них у нас мало кто помнит.
– Интересно…
– Так что и тебя он любил тоже.
– Но это так он сказал, я думаю, из вежливости. Любил-то он по-настоящему только тебя, Дуся, только тебя, это все знают. И никому не верь, кто другое что скажет.
– Любил говоришь? А я как по нём скучаю! Сижу на кухне, а сама всё думаю, что он в спальне спит, удивляюсь, что долго не выходит… Или думаю, вот он у зеркала стоит, причёску свою гребнем поправляет… Или вот утром проснусь, гляну, его на постеле нету, думаю, уже на двор вышел… Стоит на крыльце в своей рубашке белой… Ворот уже в полоску вытерт, а всё на тряпки не отдаёт, он в ней был, когда меня и сына младшего из роддома забирал. Он сына очень хотел, а у нас всё дочки велись… Вот нет его, а я помню, каждую самую малую малость. И не хочу думать, а из головы эти картинки никак нейдут… – Потом она немного помолчала, закусив губу, и сказала тихо, с нежностью, но очень значительным тоном: Он там, за крепкими дверями, да только они все прозрачные…
– Это потому что любил он тебя очень, вот никак из памяти и не уходит, – сказала я, сама не на шутку растревоженная Дусиными страстями и тоже вся дрожа.
Она жила всю свою жизнь в заботах о муже и детях. Дети выросли, уехали, а мужа теперь нет. Её планы никогда не уходили слишком далеко в будущее. Так она жила, думала, говорила, это было её защитой, спасением от злобы внешней жизни, которая неминуемо должна была обступить её со всех сторон, как только этот спасительный щит исчезнет.
Я понимала – теперь навечно в глубинах её поражённого тяжёлой утратой сознания останутся картины прощания с ним. Она уже ни о чём не сможет думать, ничем не займётся всерьёз, будет стремиться к нему, всегда боясь этого и тоскуя о нём…
Она внимательно смотрит остановившимися глазами, как бы не узнавая меня, потом подозрительно как-то снова спрашивает:
– Любил, говоришь?