Между тем, мне на горе, определённо заходила новая напасть – большая, явно брюхатая грозой, туча. Да, несомненно, близилась гроза. А в июне здесь это очень и очень серьёзно.
Ура, стихия, что называется.
Чтобы отвлечься, снова стала думать об этом человеке – подробно вспоминала вчерашний разговор на платформе. Мне тогда очень хотелось вмешаться в бурно протекавшую беседу и сказать своё слово, но я благоразумно воздержалась. Ведь всё передадут, переврав и периначив десять раз. У меня здесь и без того хватает врагов. И тут мне почему-то вспомнился тот мужчина на велосипеде – в длином плаще и длинными же, стянутыми в пучок волосами. Тот, с которым мы ехали в одном вагоне и вышли на одной станции. И я слышала его разговор с неким пассажиром, лицо которого мне не было видно, – они стояли в тамбуре. Я думала о своём и смотрела в окно, однако краем уха всё же ловила обрывки их разговора. Что они тогда обсуждали, почему мне это стало интересно? Ах, да! Вспомнила.
Они что-то говорили о человеке. О человеке!
И тут мне отчётливо вспомнился весь их диалог. Я разволновалась ещё больше. Невидимый мне собеседник мужчины с пучком на затылке говорил несколько заносчиво и высокомерно:
– Зачем мне всё это? Я не верю ни в Бога, ни в чёрта. Я прагматик и предпочитаю вере рациональное мышление. За порогом смерти ничего нет, просто ничего. Одна пустота! Нет ни бессмертной души, ни Страшного Суда, а райское наслаждение – это длинноногая блондинка плюс батончик «баунти». И потому жить надо здесь и сейчас, активно и разумно употребляя тело в дело.
Его оппонет спокойно ответил:
– Хорошо, тогда я попробую вам объяснить тоже самое, но в доступных вашему прагматичному, рациональному уму терминах. Возможно, это вас убедит.
– Думаете?
– Надеюсь.
– Ну, давайте.
– Так вот, если человек живёт прагматично, рационально и рассудочно, то места состраданию в его сердце остаётся очень мало.
– И что в этом плохого – жить без страдания? Не лучше ли ловить позитив?
– Извините, без сострадания, а это существенно иное.
– Надо же.
– Сострадание человеку нужнее, чем хлеб насущный…
– Опять вы о душе. Мы же договорись.
– Нет, я в русле нашего уговора. Сострадание, как движение души, вызывает вполне реальную физиологическую реакцию – выделение гормонов, без которых не мыслима активная жизнь человека. Если же человек-рацио забыл о том, что такое сострадание, что такое совесть…
– Ах, а этот груз зачем?
– Со-весть – это сопричастность вести, вечности. И вот если этого нет в человеке, то и…
– Ясно, гуд бай, Америка. Это вы хотите сказать?
– В ваших терминах – примерно это. Получать жизненную энергию и ловить позитив они могут только тремя способами – всевозможные развлечения, в первую очередь, секс, а также еда и собственность. Но эти возможности могут, внезапно или с возрастом, закончиться.
– И что тогда?
– Сладкие воспоминания о лучших днях своей молодости. Это, допустим, греет.
– Допустим и это. Что ж здесь плохого?
– Но смертный час?
– А что? Взял да умер. И ничего.
– Это категорически неверно.
– Почему же?
– Умирая, человек совершает качественный переход в иную жизнь. И у человека верующего, праведного проблем здесь не будет – его мозг выработает достоточно гормонов позитива, говоря вашим языком, а сам момент смерти сопровождается выбросом огромного количества опиатов, и это момент растягивается пропорционально замедлению времени, пока вовсе не останавливается, превратившись для него в вечность.
– И это рай?
– Субъективно – да.
– А неверующий…
– …неправедный пересекает этот рубеж с большими муками. Его надпочечники, мозговой слой, уже давно не выделяют гормоны счастья, потому что у человека долго не было бескорыстной эмоциональной жизни. Не было сострадания. И его надпочечники давно уже не вырабатывают топлива для позитива.
– И как это мешает умереть?
– Не мешает, но смерть, в таком случае, превращается в ужасную, вечно длящуюся, опять же, в субъективном восприятии, агонию.
– Это и есть ад?
– Да, в наших терминах, это именно ад. Я вас убедил?
– Надо обдумать… Послушай сюда, я бабло на храм отстёгиваю. Это же в плюс?
– Не факт.
– А чем тогда бог отличается от чёрта?
– Дьявола.
– Ну, дьявола.
– Дьявола?
– Да.
– На вашем уровне понимания – дьявол это клон бога.
– Клон? Фильм такой есть.
– Возможно.
– И что?
– Клон – это не копия объекта, а его отражение.
– Поясните.
– Клон не имеет души. Он имеет только тело, которое может быть невидимым.
– А на кой дьяволу душа?
– Чтобы любить.
– И что?
– А коли нет любви, то нету и всесилия.
– А что есть?
– Вечная борьба.
– Хреново… – сказал голос и замолк.
…Этот человек говорил на перроне кому-то, что он учёный. Всё сходится. Это точно он! Опять наши пути каким-то образом пересеклись. Мне стало легче думать о том, что ждёт меня впереди – на моей разорённой, без всякого сомнения, фазенде. И я уже приняла решение – сдержаться, что бы там ни было. Спокойствие, только спокойствие. Не дождётесь от меня объявления войны. Не дождётесь! И за что только люблю эти места? И еду сюда, еду каждый год, несмотря ни на что. Что за оказия? Любить их, своих мстительных мучителей. Подлость ситуации заключалась в том, что формально никто никаких претензий ко мне здесь предъявить не мог, ибо свои журналистские материалы я всегда писала в защиту, а не в обличение – это оставалось между строк. И чтобы обвиняемый, таким образом, мог внятно сформулировать свои претензии, он, для начала, должен был признать свою вину. А вот на это, никто и никогда, сам не пойдёт. На этом-то и строился мой расчёт. А также – весь пафос статейной злободневщины. Не имея формальных причин для «наезда» на меня, «хозяева леса» подсылали местных «робяшок», которые жили, в основном, в лесхозе, в километире от нашего села. «Робятишка» ежегодно нещадно разоряли мой огород. Это местными вообще не осуждалось – старая традиция огородного и садового воровства, мол, чужое вкуснее… А «робятишка» – что с них взять? Да и закон вовремя подоспел – кража до двухсот рублей законом не наказывается. Вторая беда. Скотина – коровы, бычки, свиньи и козы, едва я уходила в лес, вольно паслись плвсюду, в том числе, и на моём разносольном участке, с аппетитом поедая отборные овощи, потому что сельское стадо пастух не гонял в луга, как положено, а просто хозяйки выпускали рано утром скотинку за ворота – и… спасайся каждый сам, как знаешь и можешь… Неорганизованное стадо вольно бродило где хотело, чаще – по улицам села и огородам тех, у кого, как и у меня, была «слабая» городьба – повалить городьбу, тем болеее, штакетник, мог хотя бы тракторист, проезжая мимо «под шофе», или сама корова, завидевшая аппетиную тыкву или кабачок на чужой грядке. Старинную хозяйскую трёхметровую (двухэтажную) городьбу я неосмотрительно разобрала в первый же год – из-за её устрашающей некрасивости, заменив невысоким, в метр двадцать, штакетником – и поимела…
Этот жест открытости был понят превратно – увы.
Били ещё стёкла – это тоже считалось нормальным явлением, так, якобы, наказывали за тайный блуд (а в провинции в этом грехе можно было обвинять огульно – любую женщину, живущую без постоянного мужчины в доме – подразумевалось, что это как бы «само собой»…). Прямо не говорилось, но все негласно понимали, что если бьют стекла и колют рамы в доме одинокой женщины, значит, «за дело», жаловаться бесполезно – никто ведь не докажет обратное, а фантазировать никому не запрещено… Все здесь знали, что не только вредно для репутации, но и опасно для жизни – жить без мужчины в доме. Одна моя хорошая знакомая, в прошлом тоже москвичка (работала некогда главным инженером на столичном предпрятии, но потом навсегда переселилась в это село, благо, здесь были родные, – у неё я года три брала молоко, пока она не продала корову), как-то мне на мои сетования сказала просто: «Не обращай внимания и не вздумай жаловаться – посмешишь людей, и не более того. Будешь, как сердитый филин в окружении летающих вокруг пичужек, изливать своё возмущение, а тебе, в награду за всё хорошее, за то, что делаешь их зрячими, они тебе же глаза и выцарапают». И она была права – осуждать «робятишек» за их проделки вообще запрещалось: всё, что ни делали дети на улице, любое безобразие, творимое ими, было нормально. Детей родители наказывали лишь за провинности по отношению к собственному дому.