Аллейн зажег свечу.
— Не ждите меня, — обратился он к Дугласу. — Я запру свою дверь. Не забудьте постучать ко мне в половине пятого, пожалуйста.
— Не забуду, сэр. — Дуглас самодовольно кивнул. — Кажется, им очень нравится, что вы проводите ночь в овчарне. Маркинсу, и Томми, и компании. Довольно забавно.
— Очень, — сухо сказал Аллейн, — не забывайте, что мисс Линн и мисс Харм тоже должны в это поверить. Это важно.
— О-э-да. Все в порядке.
— Большое спасибо, Грейс. Увидимся, увы, не ранее половины пятого.
Дуглас понизил голос:
— Приятных снов, сэр. — Он хихикнул.
— Благодарю вас. Мне придется вначале кое-что записать.
— Спокойной ночи, мистер Аллейн.
— Спокойной ночи.
Аллейн направился в свою комнату, достал из шкафа два свитера и кардиган, натянул их на себя и надел твидовый пиджак. От свечи, которой он пользовался прошлой ночью, остался огарок всего в четверть дюйма. «Недурно для двадцати минут», — подумал он и зажег его. Он слышал, как Дуглас прошел в ванную, вновь появился в коридоре и постучал в дверь Теренции Линн. «Черт бы побрал его замашки светского волокиты!» — подумал Аллейн. Дуглас произнес: «Все в порядке, Терри? Уверена? Обещаешь? Тогда еще раз спокойной ночи». Его шаги проскрипели по коридору. Здесь он, видимо, столкнулся с Урсулой Харм, выходившей из комнаты Фабиана. Урсула что-то зашептала и кивнула, Дуглас тоже шепнул что-то и улыбнулся. Он погладил ее по голове. Она легонько опустила свою руку на его и на цыпочках прошла в свою комнату. Дуглас зашел в свою, и через минуту все стихло. Аллейн положил фонарь в один карман, дневник Артура Рубрика — в другой. Затем он тихо отправился вниз. Парафиновый радиатор был выставлен в холле. Он с сожалением миновал его и вышел на мороз. Было пять минут одиннадцатого.
Аллейн высветил фонарем Маркинса. Сидящий на груде пустых тюков, держа один из них на плечах, он имел неописуемый вид. Аллейн опустился рядом и выключил фонарь.
— Как было бы хорошо беседовать нормально, без сценического шепота, — пробормотал он.
— Я так понял, сэр, что вы хотите устроить ловушку для этого шутника. Я должен спрятаться, вмешаться в последний момент и взять его тепленьким.
— Минутку, — сказал Аллейн. Он стянул ботинки и тяжело уселся на пресс.
— Нам придется спрятаться.
— Обоим?
— Да. Может быть, скоро, а может быть, мы прождем чертовски долго. Вы залезайте в пресс. В ту половину, где дверца. И оставьте щелку для обзора. Я буду лежать вдоль него. Я вас попрошу накрыть меня этими грязными мешками. Не трогайте те, которые укладывал Лосс. Вот так.
Аллейн, помня рассказ Клиффа, расстелил три пустых мешка на полу за прессом. Он лег на них и открыл дневник Артура Рубрика, держа его у самого подбородка. Маркинс набросил на него сверху несколько тюков.
— Я включу фонарь, — прошептал Аллейн, — не будет ли заметен свет?
— Подождите, сэр. — И Маркинс набросил на плечи и голову Аллейна еще несколько тюков, — Теперь нормально, сэр.
Аллейн вытянулся, словно кошка, улегся на своем жестком ложе. Было ужасно душно, и от пыли хотелось чихнуть. Рядом с ним заскрипел пресс. Маркинс опустился в свое гнездо.
— Ну как? — прошептал Аллейн.
— Я хочу привязать кусок веревки, — ответил тот тихо, — тогда я смогу оставить его открытым.
После минутного молчания Аллейн позвал:
— Маркинс!
— Сэр!
— Сказать вам, на какую лошадь я поставил?
— Если хотите.
Аллейн сказал. Он услышал, как Маркинс присвистнул. «Подумать только!» — прошептал он.
Аллейн поднес фонарь к страницам открытого дневника Артура Рубрика. При ближайшем рассмотрении он оказался прекрасным альбомом в дорогом переплете с его инициалами на обложке. На титульном листе виднелась огромная надпись: «Артуру с преданной любовью от Флоренс, Рождество 1941».
Аллейн читал с трудом. Книга была в пяти дюймах от его носа, но Рубрик писал мелким и тонким почерком. Его своеобразный стиль проявился с первой строки.
Именно этим или еще более древним стилем, предположил Аллейн, он писал свои эссе.
«Декабрь 28, 1941. Я не могу не размышлять над тем странным обстоятельством, что я собираюсь посвятить этот дневник, дар моей жены, той цели, о которой я долго думал, но был чересчур медлителен или празден, чтобы добиться ее воплощения. Словно нерадивый ученик, я привлечен гладкостью бумаги и приветливостью бледно-голубых строк к выполнению задачи, которую обычный блокнот или тетрадь были бессильны заставить меня выполнить. Короче, я намереваюсь вести дневник. По моему суждению, в этом занятии есть, по крайней мере, одно преимущество: пишущий должен считать себя свободным, точнее, обязанным беспристрастно описать те чувства, надежды и тайную горечь, которые при других обстоятельствах остались бы нераскрытыми. Именно это я предполагаю сделать и верю, что люди, изучающие душевные болезни, приветствовали бы мое намерение как здоровое и мудрое».
Аллейн помедлил и прислушался. Он слышал лишь удары собственного пульса.
«То, что я ошибся в своем выборе, стало очевидным слишком скоро. Наш брак еще не продлился и года, когда я уже удивлялся, что заставило меня вступить в такой несчастливый союз, и мне казалось, что не я, а кто-то другой поступил столь опрометчиво. Следует быть справедливым. Качества, которые вызвали восхищение, столь поспешно принятое мною за любовь, были реальными. Все эти качества, которых мне самому недостает, имеются у нее в избытке: энергия, сообразительность, решительность и в особенности жизненная сила…»
За стропилами прошуршала крыса.
— Маркинс!
— Сэр!
— Запомните: не двигаться до условного сигнала.
— Совершенно верно, сэр.
Аллейн перевернул страницу.
«Не странно ли, что восхищение идет рука об руку с умирающей любовью? Те самые качества, за которые я ей аплодирую, собственно говоря, уничтожили мою любовь. Но я считал, что мое безразличие вызвано не ее или моими недостатками, а лишь является естественным, хотя и драматическим следствием моего физического упадка. Будь я более крепок, думал я, я бы легче воспринимал выплески ее энергии. С этим убеждением я бы, возможно, прожил остаток нашей совместной жизни, если бы не встретил в своем уединении Теренцию Линн».
Аллейн опустил ладонь на раскрытую страницу и стал мысленно вспоминать фотографию Артура Рубрика. «Бедняга, — подумал он, — не повезло ему». Он взглянул на часы. Было двадцать минут двенадцатого. Должно быть, свеча в его комнате догорела и погасла.
«Прошло более двух недель с тех пор, как я начал вести дневник. Как мне описать свои чувства за это время? „Я от любви взлететь стремлюсь, но (вот уж истинно!) сил моих не хватит для бунта“. Разве не печально, когда человек моего возраста и здоровья становится жертвой подобной душевной бури? Я превратился в комическую фигуру старика, увлеченного хорошенькой девушкой. По крайней мере, она не подозревает о моей слабости и не испытывает ко мне, по своей божественной доброте, ничего, кроме благодарности».
Аллейн подумал: «Если дневник ничего не прибавит к делу, я буду чувствовать себя мерзавцем из-за того, что прочел его».
«Январь, 10. Сегодня Флоренс сообщила мне о шпионаже, и я очень обеспокоился. Я не могу, не хочу поверить в это. Ее проницательность (она всегда верно все оценивает) и то, как она сильно расстроена, однако, убеждают меня. Я крайне обеспокоен тем, что она собирается заняться этим делом сама. Я убеждал передать его в руки властей и могу лишь надеяться, что она изберет этот курс, их вывезут из Маунт Мун и снабдят более надежной охраной, соответствующей их занятию. Меня просили ничего не говорить об этом, и, по правде сказать, я рад, что избавлен от такой необходимости. Мое здоровье настолько расстроено, что у меня нет сил нести бремя ответственности. Тем не менее, я размышляю над этим случаем и должен признать, что все выглядит как нельзя более убедительно. Обстоятельства, факты, его взгляды и характер — все указывает на это».