XIII
Шагая бесцельно, словно подвыпивший человек, увязая по щиколотки в песке пустынных улиц, Жан дошел до Гет-н'дара, негритянского города с тысячами островерхих хижин. В темноте ему случалось спотыкаться о мужчин и женщин, спавших, прикрывшись белыми набедренными повязками, прямо на земле и потому казавшихся ему привидениями…
Совсем потеряв голову, Жан побрел дальше и вскоре очутился на берегу темного океана. Волны с шумом бились о скалы; Жан с ужасом и дрожью различал кишащее скопище крабов, разбегавшихся при его приближении. Сразу вспомнился увиденный как-то труп на песке, искромсанный и обглоданный ими… Такой смерти он не хотел…
И все-таки разбивающиеся о скалы волны манили к себе; спаги чувствовал, как его завораживают огромные блестящие гребни, уже посеребренные смутными проблесками занимающегося дня, катившиеся, насколько хватал глаз, вдоль бескрайних прибрежных песков… Казалось, их прохлада принесет успокоение воспаленной голове и в благодатной влаге смерть будет не так жестока…
Но тут вдруг он вспомнил о матери и Жанне – подружке и нареченной детских лет. И умирать расхотелось. Он упал на песок и заснул тяжелым, странным сном…
XIV
Прошло уже два часа, как совсем рассвело, а Жан все еще спал.
Ему снилось детство и леса Севенн. В лесах, окутанных таинственным сумраком, все казалось смутным, расплывчатым, словно далекие воспоминания… Он видел себя ребенком рядом с матерью под сенью столетних дубов: земля покрыта лишайниками и тонкими злаковыми травами, и всюду – голубые колокольчики и вереск…
Проснувшись, Жан в растерянности огляделся вокруг…
Под палящим солнцем сверкали пески; по горячей земле, напевая странные мелодии, медленно брели увешанные ожерельями и амулетами черные женщины; огромные стервятники неслышно парили в застывшем воздухе, громко стрекотали кузнечики…
XV
И тут он увидел, что голову его прикрывает кусок голубой материи, который держался на воткнутых в песок палочках и отбрасывал густую пепельную тень замысловатых очертаний…
Рисунок этой голубой повязки спаги, кажется, уже видел, и не раз. Повернув голову, Жан заметил сзади Фату-гэй с расширенными от волнения, очень подвижными зрачками.
Да, она шла за ним по пятам и раскинула у него над головой свой праздничный наряд.
Иначе уснувшего на раскаленном песке наверняка хватил бы смертельный солнечный удар…
Вот уже несколько часов маленькая негритянка сидела здесь в исступленном восторге и, когда вокруг никого не было, целовала веки Жана, осторожно, чтобы не разбудить – ведь тогда он уйдет, оставит ее, – и в то же время содрогаясь при мысли, что Жан может умереть, хотя, если бы это случилось, Фату, наверное, обрадовалась бы: она утащила бы его далеко-далеко и не отходила бы ни на шаг, пока сама бы не умерла, обняв спаги крепко-крепко, чтобы никто их больше не разлучил…
– Это я, белый господин, – сказала она, – я сделала это, потому что знаю: солнце Сен-Луи нехорошо для французских тубабов… Я прекрасно знала, – с трагическим надрывом продолжало маленькое создание на уморительном жаргоне, – что есть другой тубаб, который ходит к ней… Я не спала всю ночь, слушала. Пряталась на лестнице под калебасами.[29] Я видела, как ты упал у двери. И все время стерегла тебя. А потом, когда ты встал, пошла за тобой…
Жан с удивлением поднял на нее глаза, полные нежной признательности. Он был растроган до глубины души.
– Никому ничего не говори, малышка… Поскорее возвращайся к своей хозяйке, маленькая Фату; я тоже пойду к себе, в дом спаги…
И он приласкал ее, осторожно погладив рукой, – точно так, как гладил толстого кота, ластившегося к нему в казарме и приходившего по ночам свернуться клубочком на его солдатской койке…
Она же, затрепетав от невинной ласки Жана, опустив голову, дрожала от восторга с полузакрытыми глазами, потом, подобрав праздничную повязку, аккуратно сложила ее и ушла, млея от удовольствия.
XVI
Бедный Жан! Страдание было для него непривычно; всем своим существом он восставал против неведомой, могучей силы, сжимавшей сердце в страшных железных тисках.
Им овладела безумная ярость – ярость против того молодого человека, – ему хотелось уничтожить его собственными руками, ярость против изменившей женщины, – он с удовольствием отстегал бы ее хлыстом и шпор бы добавил; к тому же не давала покоя некая физическая потребность в движении, в неистовой, отчаянной скачке сломя голову.
А тут еще товарищи-спаги смущали и злили его; их любопытствующие, вопрошающие взгляды завтра могли стать насмешливыми.
К вечеру он попросил разрешения отправиться с Ньяор-фаллом на север, в сторону Берберии[30] – испытывать лошадей.
То был головокружительный галоп в песках пустыни: по темноте да еще под зимним небом – там тоже бывают зимние небеса, правда, реже, чем у нас, но тем более поразительные и зловещие в столь унылой стране. Небо заволокли тучи без единого просвета, такие низкие и черные, что равнина под ними казалась белой, пустыня походила на заснеженную степь без конца и края.
И когда оба спаги проносились в своих бурнусах,[31] увлеченные бешеным бегом разгоряченных коней, огромные стервятники, целыми стаями неспешно разгуливавшие по земле, в испуге взмывали ввысь и принимались описывать в воздухе фантастические фигуры.
К ночи Жан с Ньяором, обливаясь потом, вернулись с измученными лошадьми в казарму.
XVII
Такая взвинченность и чрезмерное возбуждение не прошли бесследно. На другой день у Жана началась лихорадка.
Почти безжизненного, его уложили на носилки, застланные жалким серым тюфяком, и отправили в госпиталь.
XVIII
Полдень!.. В госпитале – мертвая тишина, словно в огромном доме смерти.
Полдень!.. Стрекочет кузнечик. Нубийская женщина тонким голосом поет непонятную, навевающую сон песню. Обжигающий поток солнечных лучей на всем протяжении пустынных равнин Сенегала, бескрайние горизонты дрожат и переливаются.
Полдень!.. В госпитале – мертвая тишина, словно в огромном доме смерти. Длинные белые галереи, длинные коридоры пусты. Посреди высокой, голой, ослепительно белой стены – часы, их медлительные железные стрелки показывают полдень; вокруг циферблата выгорает на солнце печальная серая надпись: «Vitae fugaces exhibet horas».[32] Тихо пробило двенадцать, негромкие удары часов хорошо знакомы умирающим; те, кто пришел сюда проститься с жизнью, слышали во время горячечных бессонниц этот приглушенный бой – что-то вроде похоронного звона в перегретом воздухе, не пропускающем звуки.
Наверху из открытой палаты доносится едва уловимый шепот, легкие шорохи, осторожные шаги монашенки, бесшумно ступающей по циновкам. Сестра Паком, изжелта-бледная под своим огромным монашеским чепцом, взволнованно ходит взад-вперед. Там же врач и священник, они сидят у одной койки, завешенной белым пологом.
А сквозь открытые окна видны солнце и песок, песок и солнце, сияние слепящего света и далекие голубоватые линии горизонта.
Неужели спаги суждено умереть?.. Неужели настала минута, когда душа Жана должна отлететь туда, в гнетущий полуденный зной?.. Так далеко от родительского дома, куда ей деться на этих пустынных равнинах?.. Где раствориться?..
Но нет. Врач, так долго сидевший в ожидании смертного часа, потихоньку вышел.
С наступлением вечера посвежело, ветер с океана принес умирающим облегчение. Возможно, это случится завтра. Ну а пока Жан стал спокойнее, и голова у него уже не такая горячая.
С самого утра внизу, на улице, перед дверью сидела на корточках маленькая негритянка, принимавшаяся от смущения, если кто-то проходил мимо, играть на песке в бабки белыми камешками. Стараясь не привлекать внимания, прячась из опасения, что ее прогонят, она не решалась ни у кого ни о чем спрашивать, но твердо знала: если спаги умрет, его вынесут через эту дверь, чтобы отправить на кладбище Сорр.