24
Франкиту удивляло совершенно необъяснимое поведение сына, который, похоже, совсем больше не виделся с Грациозой и тем не менее даже не говорил о ней. Гнетущая печаль охватывала ее при мысли о скорой разлуке, но со своим привычным крестьянским терпением, она ничего не говорила и наблюдала.
Как-то в один из тех вечеров, когда он торопливо и таинственно собирался уходить задолго до часа ночной контрабанды, она встала у него на пути и, устремив на него пристальный взгляд, спросила:
– Куда ты идешь, сын?
Увидев, как он, смущенно покраснев, отвернулся, она сразу все поняла.
– Хорошо, теперь я знаю… Да, знаю!..
Она была взволнована своим открытием еще больше, чем он. Ей даже не пришло в голову, что это могла быть не Грациоза, а какая-нибудь другая девушка: она слишком хорошо знала своего сына. Но при мысли о том дурном, что они могли делать, ее охватили страх и угрызения совести, и в то же время из глубины ее сердца поднималось чувство, которого она стыдилась, как преступления, – дикая, исступленная радость… Потому что… если они уже были близки, то будущее ее сына будет таким, как она мечтала. Она достаточно хорошо знала Рамунчо, чтобы быть уверенной, что он никогда не изменит и не бросит Грациозу.
Она все еще загораживала ему дорогу, и оба молчали.
– И что вы с ней делали? – решилась она наконец спросить. – Скажи мне правду, Рамунчо, вы не делали ничего дурного?
– Дурного? О, ничего, матушка, ничего дурного, клянусь вам…
Вопрос этот не вызвал у него никакого раздражения, он ответил спокойно, прямо глядя в глаза матери своим открытым, искренним взглядом. Он говорил правду, и она ему поверила.
Но так как она все еще стояла перед ним, положив руку на задвижку двери, он глухо сказал, с трудом сдерживая свои чувства:
– Вы не можете помешать мне пойти туда, когда мне до отъезда осталось всего три дня.
И тогда, смирив смятение своих собственных противоречивых мыслей, мать уступила этой молодой взбунтовавшейся воле и отошла от двери.
25
Это был их последний вечер, так как накануне в мэрии Сен-Жан-де-Люза он подписал немного дрожащей рукой обязательство служить три года во втором полку морской пехоты, стоящем гарнизоном в одном из военных портов на Севере.
Это был их последний вечер, и они решили, что пробудут вместе дольше, чем обычно, до полуночи, которая в деревнях считается временем неприличным и опасным, а юной невесте, непонятно почему, после полуночи все казалось более серьезным и греховным.
Несмотря на весь пыл их желаний, даже в этот последний вечер накануне разлуки, им даже в голову не пришло позволить себе нечто большее, чем обычно.
Напротив, в этот грустный прощальный вечер их чувства были особенно целомудренны, так велика была сила их вечной любви.
Менее осторожные, чем всегда, потому что все равно это свидание было последним, они осмелились болтать на своей скамейке влюбленных, чего они никогда раньше не делали. Они говорили о будущем, которое представлялось им таким далеким – ведь в их возрасте три года кажутся вечностью.
Через три года, когда он вернется, ей будет двадцать лет, и тогда, если ее мать будет по-прежнему категорически против, то через год, будучи совершеннолетней, она сможет действовать вопреки ее воле, так было окончательно решено между ними.
Они не знали, удастся ли наладить переписку во время долгого отсутствия Рамунчо: все так осложнялось из-за необходимости сохранять тайну. Аррошкоа, их единственный возможный посредник, обещал им свою помощь; но он был такой переменчивый, такой ненадежный! Боже мой! А вдруг он их выдаст! И потом, согласится ли он передавать запечатанные письма? А иначе не будет никакой радости писать друг другу. В наши дни, когда средства связи доступны и надежны, практически не существует такой абсолютной разлуки, как та, что вскоре ожидала юных влюбленных; они скажут друг другу то торжественное «прощай», какое говорили любовники тех далеких времен, когда еще существовали страны, где не было гонцов, где расстояния внушали ужас. Блаженная встреча виделась им где-то там, за горизонтом, в немыслимой дали времен. Но они так верили друг в друга, что надеялись на нее с той спокойной уверенностью, с какой верующие надеются на загробную жизнь.
В этот последний вечер любая мелочь приобретала для них исключительное значение: в преддверии разлуки, как это бывает перед смертью, все становилось необыкновенным и неповторимым. Звуки и образы ночи казались им какими-то особенными и невольно навсегда врезались в память. В пении сверчков было что-то, чего они, казалось, никогда не слышали раньше. В гулкой тишине ночи лай сторожевой собаки, доносящийся с какой-нибудь дальней фермы, заставлял их вздрагивать от тоскливого страха. И потом Рамунчо унесет и с горькой нежностью будет хранить сорванный в саду стебелек травы, с которым он машинально играл весь тот вечер.
Вместе с этим днем заканчивался целый кусок их жизни; время совершило свой круг, детство кончилось…
Им не нужно было ни напутствий, ни обещаний, потому что они были уверены, что знают, как другой будет вести себя в разлуке. Они говорили меньше, чем обычно говорят жених и невеста, настолько хорошо они знали самые потаенные мысли друг друга. Проболтав около часа, они продолжали сидеть молча, держась за руки, а неумолимое время безжалостно отсчитывало минуты их последнего свидания.
В полночь, как и было задумано ее рассудительной и упрямой головкой, Грациоза велела ему уходить. Они замерли в долгом объятии, а потом расстались, как если бы именно с этой минуты разлука стала чем-то неизбежным, что невозможно больше откладывать. Она скрылась в своей комнате, и из груди ее вырвались рыдания, звук которых долетел до Рамунчо. Он на мгновение замер, затем перелез через стену и, выйдя из тени деревьев, очутился на пустынной дороге, залитой белым лунным светом. Он меньше, чем она, страдал от этой первой разлуки: ведь это он уезжал, его ждали встречи с полным неведомого будущим. Шагая по светлой пыли дороги, он не чувствовал боли, завороженный могучим очарованием грядущих перемен, грядущих странствий. Без единой мысли в голове он смотрел, как движется перед ним его собственная тень, четко и жестко очерченная луной. А огромная Гизуна невозмутимо возвышалась над миром, холодная и призрачная среди серебристого полуночного сияния.
26
День отъезда. Тут и там прощание с друзьями, веселые напутствия уже отслуживших солдат. С самого утра ощущение какого-то лихорадочного опьянения, а впереди – новая, неведомая жизнь.
В этот последний день Аррошкоа буквально не отходил от Рамунчо; он сам вызвался отвезти его в своей повозке в Сен-Жан-де-Люз и постарался выехать на закате, чтобы как раз поспеть к ночному поезду.
Когда наконец неумолимо наступил вечер, Франкита пришла проводить сына на площадь, где его уже ждала повозка Дечарри. И тут выдержка изменила ей, лицо ее исказилось от боли; он же изо всех сил старался сохранять лихой и бесшабашный вид, как это и следует новобранцу, отбывающему в свой полк.
– Подвиньтесь-ка немножко, Аррошкоа, – сказала она вдруг, – я доеду с вами до часовни Сен-Биченчо, а оттуда вернусь пешком.
Повозка тронулась и покатилась по дороге в лучах заходящего солнца, заливавшего все вокруг великолепием своих золотых и медно-красных лучей.
Они миновали дубовую рощу, затем часовню Биченчо, но Франкита решила ехать дальше. Оттягивая момент окончательной разлуки, на каждом повороте она говорила, что проводит его еще немного.
– Ну вот, матушка, – нежно сказал ей Рамунчо, – на вершине холма Иссариц вы сойдете. Слышишь, Аррошкоа, ты остановишься там, где я тебе скажу; я не хочу, чтобы мама ехала дальше.
На холме Иссариц лошадь сама замедлила шаг. Мать и сын, с глазами полными слез, сидели рука в руке, а повозка катилась так тихо и торжественно, будто поднималась к какой-то неведомой голгофе.[45]