– Та-та-та-та, ха-ха-ха, хи-хи-хи...
Высунув огненный язык, автомат изрыгал смертельные плевки. Волны окрасились кровью расстрелянного солнца. Мальчик уткнулся головой в прибрежную траву, вода с плеском омывала его безжизненное тело.
– О, Ганс есть герой, понимайт, ви, свинья?! – и офицер поощрительно похлопал солдата по плечу.
Пальцы снова нащупывали курок, автомат словно лихорадило в руках Ганса, ему не терпелось ещё раз разразиться бешеной очередью, и он медленно нацеливался на сгрудившихся под деревом напуганных детей. Внезапно один из пленных, капитан Озеров, вскочил с места и метнулся к автомату.
– Бегите, дети! – Автомат глухо зарокотал в его груди.
Озеров так и умер стоя, прильнув к оружию. «Герой», потеряв со страху голову, добивал убитого пленного, пока не кончилась обойма. Когда же мёртвое тело начало сползать на колени, Ганс отпрянул и, опередив Озерова, сам опустился на землю, чтобы «положить на обе лопатки» мертвеца. Тяжело, страшно тяжело убивать убитого...
Охранники бросились расправляться с трупом, и дети успели убежать. Немцы добивали неподвижное, внушавшее страх тело солдата. А Озеров, гражданин начальник, был пленным... пленным.
Немцы согнали нас в деревню и заперли всех в сарае. Каждое утро у стены сарая расстреливали по нескольку пленных. Меня, как видите, не расстреляли. Да, я жив и особо отмечаю этот факт, потому что впоследствии мне докучали, предъявляя тяжкое обвинение:
– Почему тебя не расстреляли?
Обвинение сыграло существенную роль в моём переименовании в № 615-й. Почему меня не расстреляли? Не знаю. Но одно несомненно: жизнь, дарованная пленному, не такая уж большая радость. У мертвеца по сравнению с пленным даже больше преимуществ – он мёртв, и дело с концом. А пленный – живой труп, и это больно и невыносимо осознавать каждую минуту.
Потом нас втиснули в товарняк, следовавший в неизвестном направлении. Когда он сделал первую остановку, у многих из пленных навсегда были закрыты глаза. Потом уже ежедневно «сердобольные» охранники с немецкой пунктуальностью в одно и то же время в противогазах и резиновых перчатках появлялись в вагонах и на ходу сбрасывали трупы. Они боялись смерти, заразы. Кстати, у палачей странная психология: они в равной мере чураются и смерти, и жизни.
Но ни к чему философствовать. Двери товарняка открылись на французской земле. Меня не вынесли из вагона, я вышел оттуда сам, я был жив, повторяю – был жив, потому что ко мне не раз потом обращались с устрашающим вопросом:
– А почему ты не умер?
Как бы я умер, если меня смерть не брала? Я был всего лишь пленным. Пленным в руках врага, пленным – во власти смерти, пленным – в тисках плена. Жить или не жить – не от меня зависело.
О прибытии во Францию я узнал только тогда, когда нас вывели из вагонов. Но меня замучили вопросом:
– Почему тебя увезли во Францию?
Если б я знал. Но я не был ни начальником транспортировки в концентрационных лагерях, ни диспетчером, контролирующим расписание движения немецких поездов. Я был всего лишь пленным...
Партию советских пленных разместили в одном из концлагерей департамента Лозер.
Возобновились изнурительные лагерные работы, и было очевидно, как труд превращал человека в обезьяну. Мы недоедали, испытывая постоянное чувство голода; недосыпали, истосковавшись по снам; перенесли столько побоев, что отупели от боли.
Французским партизанам из провинции и бойцам первого полка, сформированного из советских военнопленных, удалось организовать наш побег. Ни пронизанная электрическим током неприступная колючая проволока, ни свирепые овчарки, ни беспощадные охранники не сумели подавить в нас желание умереть на свободе. Побег!.. Во время преследования меня ранило, я упал и, схоронившись в огороде, обессиленный, обескровленный, пролежал там дня три, не теряя в полуобморочном состоянии надежды на помощь. Наконец, как из глубокой бездны, моего слуха коснулись человеческие голоса, острая боль на миг вернула мне сознание, показалось, что я двигаюсь, но снова впал в беспамятство. Сквозь молочную пелену брызнувшего вдруг света стали различаться темнеющие тени, затем одна из них отделилась, и надо мной склонилась голова девушки. Боже, если б я мог пошевелить руками, протереть глаза, то, может быть, этот мираж исчез бы. Подле меня сидела моя возлюбленная, моя Назик, такая славная, такая желанная. Моя любовь, моя святыня, непогрешимая, неприкосновенная, я до самой Франции хранил трепет нашего первого поцелуя... Но мне сейчас хотелось пить, так хотелось воды, а не поцелуя. С горячих пересохших губ сорвался хриплый сухой звук:
– Воды!..
Неужели моя Назик услышала? Она куда-то исчезла и чуть погодя подносила мне деревянную кружку. Воду или вино я пригубил, не знаю, во всяком случае, и предметы, и люди проступили чётче и мираж пропал. Как девушка была похожа на мою Назик! – но это не она. Стоявший рядом с ней старик, видно, её отец. Девушка принесла мне стакан молока.
Ночи напролёт она оберегала мой беспокойный сон и ждала моего пробуждения. Она боролась за мою жизнь, а кто борется, тот непременно побеждает. Уже через неделю я мог садиться в постели, держать в руках ложку, подносить её ко рту. Мы только не понимали друг друга. Позже я узнал, что они не французы, а испанцы.
– Лолита, – назвалась она, двойник моей любимой.
– Нет, ты – Назик, – сказал я.
Она милее и нежнее, чем сама Назик.
Скоро я встал на ноги, Лолита уже знала, кто я и откуда.
– Совет, Совет, понимаешь, Лолита-Назик?
– О, Совиет? – и закивала головой. – Совиет – хорошо...
– Ты – Назик, – говорю ей.
– О, Назик? – и закивала головой. – Назик – хорошо, – и залилась звонким смехом.
Как-то ночью в дом к Лолите наведались партизаны и предложили мне уйти в горы.
– Оставаться тут дальше опасно, – сказали они.
Была серебряная ночь. Лолита проводила меня до растущих за околицей деревьев. Всхлипнула, когда я на прощание протянул ей руку, поцеловал в лоб. Она поцеловала меня в губы и расплакалась. Я ушёл в горы, Лолита осталась в деревне. Я шёл по склону горы, и долина в окружении холмов напоминала сверху ведро, до краёв наполненное млечным лунным светом.
До сих пор я задаюсь вопросом: любил ли я одну только Назик, или и Назик, и Лолиту, похожих как две капли воды? Лолита не усидела дома и вскоре ушла к партизанам. Когда она появилась, горы стали такими доступными, такими армянскими, такими родными мне, и я защищал Францию, как защищал бы свою Армению.
Был вечер, мы с Лолитой сидели на берегу реки. Гражданин начальник, прошу извинить за излишние лирические отступления. Одной рукой я обнимал вздрагивающие плечи Лолиты, другой – сжимал холодный ствол винтовки. Мы с оружием отбивали у смерти любовь. Бывало, обнимаемся, и тут же приходится отстреливаться. Война испокон веков заклятый враг любви.