С завистью разглядывая Мазу, мы поочередно спрашивали:
— А больно было?
— Ты сам выкалывал?
— И теперь уже никогда не смоется?
Маза с достоинством отвечал, свертывая «козью ножку»:
— Чуток бывает больно, но терпимо. Самому выкалывать не очень удобно, лучше когда кто-нибудь. Красивей получается. А что касается «смоется — не смоется», так это на память. — И, прикурив от горящей щепки «козью ножку», Маза вдруг предложил: — А хотите, пацаны, я вас научу, как это делается?
Мы — человек семь-восемь — от радости выпучили глаза:
— Хотим!
— Тогда приносите завтра по три иголки. Тушь у меня есть.
Назавтра явились с иголками. Маза показал, как их нужно связывать. У кого не получалось, он помогал.
— Ну вот, — тоном наставника сказал он, — теперь выбирайте, кто что будет выкалывать. Сперва — что попроще: имя, могилу, якорь.
Мне хотелось иметь на руке и то, и другое, и третье, но больше всего — орла на груди. Ладно, выколю пока имя. Между указательным и большим пальцами левой руки.
Окунаю дрожащей рукой кончики иголок в пузырек с тушью. Приступаю к делу. Кожа сопротивляется. Но вот почувствовал небольшую резкую боль — иголки вошли в кожу! Колю еще, еще.
Рядом со мной пыхтят-сопят другие ребята.
Минут через пятнадцать Маза командует:
— Стоп! Теперь сотрите тушь, посмотрите, что у кого получается.
Мы принялись стирать тушь с рук — кто рукавом рубахи, кто пучком травы.
Я вытер тушь, поплевал, еще вытер. Буква «В» до конца не вытерлась. Значит, тушь вошла под кожу, значит, я не трус, как некоторые, давлю иглы смело. За это и похвалил меня Маза, спросив:
— Не больно?
— Ни капельки.
Соврал, чтобы выглядеть молодцом: иногда было очень больно, особенно когда иглы попадали в уже проколотые дырочки.
— У кого не очень клёво получается, потом еще раз по этому месту пройдетесь.
К вечеру левая рука горела так, словно ее ошпарили кипятком. Вытатуированные буквы покраснели, припухли. Я, однако, держался стойко. Дома старался всячески руки прятать, чтобы случайно никто не обнаружил мое «художество». Но за ужином, когда потянулся за ложкой, Даша заметила красноту.
— Что это?
— Ничего, — дерзко ответил я и спрятал руку за спину.
— А ну показывай! — повысила голос Даша и встала с лавки.
Я не показывал.
— Кому говорю? — И сестра потянулась за веревкой.
Все, порки не миновать: татуировка в деревнях считается пристойной лишь для блатных да преступных людей, и за нее осуждали даже взрослых. А тут — школьник, всего двенадцать лет.
Сестра занесла надо мной веревку, и я успел перехватить ее все той же злополучной левой рукой. Даша — цап меня за руку.
— Ну-ка, что у тебя намалевано?
Я попытался вырвать руку, но получил за это успокоительный удар веревкой по спине.
— А, он имя выколол! Это Маза научил! Сколько раз говорила: не ходи к нему! Вот тебе за это, вот, вот! В тюрьму, как Маза, захотел? Вот, вот! Чтоб завтра все буквы вытравил! Стыд, позор! А что в школе скажут? Да тебя исключить мало! Блатняк мне нашелся! Вот тебе, вот! Не выведешь эту гадость — семь шкур спущу! Так и знай!
Я чудом выскочил из-за стола и выбежал во двор. Теперь, кроме руки, горела и спина.
Конечно, я ожидал, что за содеянное Даша меня по головке не погладит, но чтобы так отхлестать…
Спать я лег в чулане, от ужина отказался.
Уснуть долго не мог. Думал, как быть. Даша приказывает «вытравить», «вывести эту гадость», а того не знает, что она — на «вечную память». Но в покое, чувствую, все равно не оставит… А про школу я как-то и не подумал. Действительно, случись нашему директору Ивану Павловичу увидеть татуировку, он может круто дело повернуть.
Но что предпринять? Может, Маза все-таки знает какое-нибудь средство против «гадости»? Ну-ка, я завтра спрошу у него.
С этой мыслью и затих.
Назавтра я первым был у Мазы. Про наказание — ни слова, а только соврал, будто не нравятся мне буквы: кривые они у меня получились, потому прошу подсказать средство, как их вывести.
— Я лучше на пальцах выколю, — без нотки раскаяния сказал я.
— Кривые, говоришь? — не поверил Маза. — Скажи лучше — сдрейфил. А еще орла на груди хотел… Ладно, знаю я один метод. Нужно татуировку порезать безопасным лезвием, а потом на двое суток приложить к этому месту свежее мясо воробья…
Уже через полчаса я сидел в зарослях конопли за огородом и лезвием безопасной бритвы резал опухшие пальцы. Резать мешала кровь, и я ее то и дело вытирал шершавыми листьями конопли.
Поймать или подбить воробья было просто — их у нас под стрехою не один десяток. С четвертого выстрела из рогатки я уложил беспечно прыгавшую по двору птичку.
Сам ободрал воробья, отрезал кусочек мяса, привязал его белой тряпицей к руке.
И стал ждать.
Порезанное место зудило. Я ощутил жар в теле. Но понимал, что это состояние временное, скоро пройдет.
Даша, заметив повязку, спросила:
— Вытравил?
— Угу, — буркнул я.
— То-то же, — сказала она, видимо, довольная своим методом воспитания.
Через сутки боль не прошла, а мясо стало неприятно попахивать. «Как бы заражения не было», — с опаской подумал я. Но тут же успокоил себя: раз Маза говорит — двое суток, значит, ничего страшного, значит, это проверено.
Наступил вечер, вонь усиливалась, а жар не спадал. Еще полсуток терпеть!
Ночью мне снились кошмары. Я падал в пропасть, тонул в бурном половодье, мою левую руку терзал орел, похожий на того, что нарисован на груди у Мазы.
От этих кошмаров я и проснулся. Я весь дрожал. Повязка с руки слетела.
Уже рассвело. Я потихоньку пробрался к окну, чтобы посмотреть, исчезла ли наколка.
Краснота увеличилась, тушь под кожей ни капельки не рассосалась. «Обманул, выходит, Маза!» — мелькнула горькая мысль.
Я осторожно, чтобы никого не разбудить, достал с полицы пузырек с йодом и пробкой смазал красноту. Порезанное место защемило, я сжал зубы, чтобы не застонать.
От отчаяния и досады на глазах появились слезы. Даром я резал руку, даром мучился двое суток. Ну, брехун Маза!
Что же сделать ему в отместку? Ага! Вот что: я разоблачу Мазу. Скажу всем ребятам, что он обманщик, что он такой-сякой и вообще учит нас нехорошему делу. Давайте, скажу, не ходить к Мазе, пусть он один печет картошку, курит свой вонючий табак и выкалывает себе русалок.
Маленько успокоившись, я лег досыпать. Спал долго и, по словам Даши, крепко. Два или три раза разговаривал во сне, все жалел какого-то воробья.
ПАСТУХ
1
Осип Грачев, колхозный конюх, сидит на низкой завалинке своей хаты, опершись на неошкуренную ореховую палку и дымит толстенной самокруткой. Он собрался на конюшню и перед дорогой, по обыкновению, не спеша курит, жмурясь от дыма и восходящего солнца. Время от времени Осип заходится кашлем — на недавней войне в легкие был ранен, — но самокрутку не бросает, а, наоборот, старается погасить кашель глубокой затяжкой.
Я стою перед ним босиком, переминаясь с ноги на ногу. Осип, конечно, думал, что я покурить к нему пришел, и, когда додымил самокрутку до пальцев, протянул окурок мне:
— На, а то помрешь, кхе, кхе… Не вырастешь, раз смальства куришь.
Я взял окурок, но уходить не торопился. Я мялся, попеременно шевеля лопатками, и не знал, с чего начать.
И наконец промямлил:
— Ваших гусей кто стережет?
Осип часто заморгал:
— Никто. А что, опять на огород к вам зашли?
— Не-е… Можно, я буду их… стеречь?
Ну, вот и сообразил Осип, куда я клоню. Положил палку на завалинку, разогнулся.
— Ты — гусей?
— Я.
— Ды хоть счас их выгоняй, вот орут; проклятые, во дворе. Стереги, а то я с ними замучился, они, враги, так и норовят в кок-сагыз или в чей огород сбежать… Хотя постой-ка: а Дашка согласна?
Старшая сестра моя была против моей затеи. «Пастух мне нашелся, — ругала она меня. — У Грачевых гуси сумасшедшие, перебьет кто — вот и подзаработаешь…»