Наиздевавшись, Водяной отпускает свою полуживую жертву.
Было Водяному лет, наверно, пятнадцать, гусей он стерег как зря, а потому их постоянно прихватывал в колхозной ржи объездчик и штрафовал мать Водяного. Мать плакала, а поделать с сыном ничего не могла — он по-прежнему пропадал не около гусей, а на конюшне, с лошадьми. После купания езда на лошадях была второю страстью Водяного.
И вот этот самый Водяной появился теперь у костра. У него в руке ременный кнут, он стегает им по траве, подсекая ее. Затем выкатывает кнутовищем из костра крайнюю картофелину.
— Готова? — спрашивает он у Серёни.
Серёня перепугался больше всех, потому что стегал Водяной по траве как раз у его ног.
— Д-должна, — дрожа, ответил Серёня.
— Тогда на кнут, сбегай моих гусей заверни, а я попробую.
Серёня послушно встал и неохотно поплелся в сторону крутояра, за которым начиналась рожь и где белело теперь гусиное стадо Водяного.
— Поживей, поживей! — прикрикнул вслед Серёне Водяной, а сам, обжигаясь, стал медленно чистить картофелину.
Серёня вернулся вскоре — ему тоже не терпелось попробовать картошки. Он тихо положил подле Водяного кнут и потянулся к костру.
— Не сметь! — крикнул вдруг Водяной и ногой отшвырнул руку Серёни.
Серёня испуганно отпрянул.
— Предатель нынче будет жрать картофельные шкурки! — объявил Водяной. Было видно, что он не в настроении и решил отыграться на смиренном Серёне; а может, просто позабавиться хотел — это иногда ему нравилось.
Я выкатил из костра картофелину и незаметно постарался передать ее Серёне.
— Не сметь — получишь! — догадался о моем намерении Водяной. Он отнял у меня картофелину и снова положил ее в костер.
Затем он набрал горсть обгоревших шкурок-очисток и протянул их Серёне.
— Держи.
Серёня не пошевельнулся, сжавшись, как пойманный зверек.
— Держи, говорю! — И Водяной схватился за кнут.
У Серёни заблестели глаза. Он медленно раскрыл свою ладонь, и Водяной положил в нее теплые шкурки.
— Теперь жри, — буркнул он.
Серёня не понимал, смеется над ним Водяной или приказывает серьезно. Нет, наверно, смеется, разве можно есть эти шкурки — грязные, обгоревшие, жесткие? Их даже собака есть не станет.
— Жри! — повысил голос Водяной. — Считаю до трех.
Глаза Водяного наливались яростью.
— Раз… — взмахнул он кнутом.
По лицу Серёни скатились две слезинки.
— Два… Два с четвертью… — сек траву Водяной на каждый счет. — Два с половиной…
Серёня заскулил.
Мы смотрели и не верили, что Водяной и впрямь решил довести до конца задуманное.
— Два и три четверти…
Водяной привстал над сидевшим Серёней, который при этом счете поднес руку со шкурками ко рту.
Водяной занес над Серёней кнут.
Серёня брезгливо откусил кусочек шкурки.
И тут я не выдержал. Я пошел против самого Водяного, грозы мальчишек, пошел, не думая о последствиях.
Я выбил шкурки из руки Серёни, и Водяной, не опуская кнута, оторопел: не хватало, чтобы какой-то карапуз мешал ему поиздеваться над старостенком! И через секунду он сверху поронул меня по спине.
Не помня себя, взвыв от боли, я схватил первое, что попалось в руки. Попалась горячая картофелина, и я с силой запустил ее в Водяного. Картофелина угодила ему в лицо, белой мякотью залепила правую щеку.
Теперь Водяной взвыл, а я, успев схватить еще одну картофелину, отбежал в сторону.
Остальные ребята тоже отшатнулись от костра. Один Серёня сидел, не зная, как ему поступить. Он боязливо озирался то на Водяного, то на меня.
Водяной долго вытирал лицо, затем нашел взглядом меня.
— Ну, поганка, — сквозь зубы процедил он, — ты мне поплатишься… Старостенка взялся защищать?
— Попробуй только, — храбрился я, чувствуя, что Водяной струхнул, испугался второй картофелины. Победила, значит, моя смелость его силу!
Однако к костру я приближаться не решился и позвал Серёню:
— Айда домой…
Ребята ушли к своим гусям, а Серёня молча поплелся за мной, пугливо оборачиваясь на Водяного. Я шагал гордо, стараясь не обращать внимания на ноющую боль в спине, я чувствовал себя героем. Теперь ведь вся деревня узнает, как я проучил Водяного!
И Серёня, может, благодарен будет. Может, не в отца уродился и когда-нибудь, глядишь, заступится и за меня.
БЛАГОДЕТЕЛЬНИЦА
После войны наша сиротская семья жила беднее бедного. В колхозе работала одна старшая сестра Даша, к тому же проку от ее трудодней было мало, почти ничего на них не выдавали. В новину подкинут пуд-полтора зерна — и живи как знаешь. У кого в семье были мужики, взрослые ребята или матери побойчее, те с горем пополам выкручивались: что продадут, что прикупят. Да и трудодней у них было побольше, потому что могли вытребовать наряд повыгодней.
Вот почему ломоть хлеба из ржаной муки и картошки или позеленевший сухарь, что приносила нам иногда соседка тетка Груня, были для нас сущим лакомством. Появлялась она обычно перед завтраком, основательно усаживалась на коник и начинала перебирать все деревенские новости. Дождавшись, когда три сестры и я усядемся за стол и начнем жадно хлебать из общей миски картофельную похлебку, тетка Груня не торопясь вытаскивала из подоткнутого фартука кусок хлеба, клала его перед старшей сестрой и говорила:
— Угощайтесь, сиротки. Принесла бы побольше, да у самих не густо.
Мы-то знали, что жила тетка Груня в достатке: как-никак, муж на тракторе работал. Но не в этом дело.
Даша обычно благодарила тетку Груню и лезла в стол за ножом, чтобы разрезать хлеб на четыре части. А тетка Груня, вдруг спохватившись, вскакивала с коника:
— Засиделась я у вас, а еще ведь не управилась.
И захлопывала за собой дверь.
…Это уже потом, спустя много лет, рассказала мне Даша, что тетка Груня, уходя от нас, обязательно прихватывала что-нибудь в сенях: пеньковую веревку, подаренные районо галоши, рушник, клещи, пару дощечек от какого-то ящичка — все что плохо лежало. Хлеб приносила в фартуке, краденное уносила под фартуком.
— И ты об этом знала?
— Знала.
— И молчала?
— Молчала.
— Почему?
— Совестно было говорить.
ТАТУИРОВКА
Наш колхозный сад летом пятьдесят первого года сторожил молодой мужик по прозвищу Маза. По весне он вернулся из заключения. Вернулся на скрипучем протезе — покалечил ногу якобы на лесозаготовках.
Жил Маза у многодетного двоюродного брата. Ни по хозяйству, ни в колхозе полноценно он теперь работать не мог, а потому был и для брата, и для колхоза сущей обузой.
Однако в середине июня Мазу все-таки пристроили к делу: сторожить сад, хотя в это время яблоки еще никому не нужны — они меньше голубиного яйца, кислющие. Мы, ребятишки, ели такие в более голодные годы, а сейчас только изредка пробовали. Вот недели через три!..
Но председатель колхоза, видимо, думал по-другому и назначил сторожа пораньше.
Службу свою Маза начал с постройки шалаша, благо было из чего строить: по краям сад обнесен плотной стеной ивняка, осинника, бузины, вяза.
Возле Мазы всегда вертелись мальчишки-подростки, помогавшие ему рубить ветки, таскать их на середину сада, вязать каркас просторного шалаша, а затем и крыть его — мелкими ветками, а сверху еще и соломой с колхозного двора.
Вертелся тут и я, несмотря на ругань старшей сестры Даши: «Дома ни черта его не заставишь делать, а Мазе готов, как лакей, служить». И то понятно: Маза и табачком угостит, и пообещает, когда созреют яблоки, разрешить полакомиться ими, и расскажет про таинственную тюремную жизнь. Нам только этого и надо! А дома — скукота.
По вечерам Маза разводил возле шалаша костер. Мы вместе с ним пекли картошку, обжигаясь, ели ее — самую вкусную на свете.
А еще был примечателен Маза тем, что почти все тело его было в татуировках. На груди — орел с растопыренными крыльями, хищно смотрящий в пропасть со скалы; на мускулистых руках — могила с надписью «Не забуду мать родную», красивая девушка-цыганка, змея, русалка; на одной лопатке — кошка, на другой — мышка; на кисти одной руки — имя Мазы «Коля», на другой — имя его возлюбленной «Лена».