— Ладно, — сказал Лабута, тяжело опуская веки. — Увези уж, Делюк, мою дочь сегодня, вижу, ты этого хочешь, — но в месяц падения рогов, между зимней и весенней охотой, думаю, найдется день для искупления грехов. Наших грехов перед Нумом.
Делюк был несказанно рад, от счастья готов был прыгнуть до неба, но внешне он остался спокойным, на его лице не дрогнул ни один мускул.
— Да, найдется день, — сказал он обыденно.
Хозяева чума и гости встали вокруг большой чаши из бока олененка, наполненной до половины круто посоленной кровью, в которой плавали большие куски печени. Лабута в честь своей дочери щедро наливал в деревянные чашки вино. Запивали кровью крутого посола, закусывали нежной печенкой.
— Чем не свадьба? Всё тут есть, кроме гостей, — сказал Сэхэро Егор после первой чашки.
Слова его ушли мимо ушей, потому что веяло от них не то насмешкой, не то издёвкой.
Делюк всё же выпил с трудом свою чашку, но от второй отказался.
— Не для меня эта еда. Не могу, — сказал он и принялся за поджаренные на огне ребра. — А вот это — еда! Своя, родная! От нее нет ни умопомрачения, ни болей в голове.
После третьей чашки языки Сэхэро Егора и Лабуты Ламбэя развязались. Они уже забыли о поводе своего торжества. Лабута порывался рассказать, как тяжело и одиноко без оленей, сколько горя хлебнул он в стороне от людей — дикие олени все его глаза унесли! — а с языка Сэхэро Егора то и дело срывалось: «То было ночью…», «туман такой, что и носа на лице не видно…», «пурга только начиналась…».
Делюк кивнул в сторону вечернего солнца:
— День-то уходит.
— Нам, видно, пора в дорогу, — спохватился Сэхэро Егор, поглядывая на Лабуту.
Хозяин чума огляделся вокруг и крикнул:
— Женщины, где вы?
Только Делюк видел, как Ябтане и Нюдяне спешно ушли в чум, когда Лабута и Сэхэро Егор увлеклись разговором.
Слова Лабуты Ламбэя повисли в воздухе. Было тихо, если не считать шелеста вянущей рыбы на тугих сыромятных нитях возле чума. Егор и Лабута, не заметившие, как ушли женщины, смущенно поглядывали друг на друга и пожимали плечами. Но вот распахнулся полог, и Нюдяне с гордо поднятой головой повела дочь за руку к мужчинам, которые стояли возле полутуши олененка.
Красивое лицо Ябтане внешне ничего не выражало, и лишь едва уловимая бледность на спинке её прямого носа и на губах выдавали волнение. На ней была новая паница с неброскими, умело и по вкусу подобранными орнаментами, и нарядные пимы.
Лабута Ламбэй стоял гордо, расправив сильные плечи. Ноги его казались вросшими в землю. Его волевое непроницаемое темное лицо не выражало ни радости, ни волнения. Делюк внешне тоже был спокоен, и лишь необычайно яркий блеск его глаз выдавал радость и большое душевное волнение. Зато за всех открыто радовался и не скрывал этого Сэхэро Егор, будто женихом был он, а не Делюк.
— Можно и ехать, — сказал Делюк, когда мать и дочь подошли к мужчинам, и шагнул к своей нарте, как будто это был его обычный, рядовой отъезд.
Взглянув мельком на отца и мать, Ябтане пошла за Делюком. У Лабуты Ламбэя только расширились зрачки открытых широко глаз, но лицо у него по-прежнему было спокойным и непроницаемым. Из глаз Нюдяне брызнули крупные слезы. Подняв угловато плечи и закрыв лицо руками, она зарыдала в голос.
Сэхэро Егор, ожидавший увидеть прощальные поцелуи и даже возню с упирающейся Ябтане, был настолько удивлен раскованностью девушки, что у него не нашлось и сил сдвинуть ноги. Потом он как бы от досады махнул рукой, ещё раз посмотрел на Лабуту Ламбэя и Нюдяне и вслед за женихом и невестой пошел к своей нарте, так и не оказав ни слова.
…Упряжки неслись по ровной прибрежной низине, как на скачках. Боясь упасть с нарты, Ябтане вцепилась руками в малицу Делюка на спине. От быстрой езды и от ощущения рук девушки у себя на спине у Делюка приятно щемило сердце. Он поглядывал на Ябтане через плечо и говорил:
— Держись, Ябтане! Крепче держись!
За ними, как на крыльях, летела легкая упряжка Сэхэро Егора.
Нюдяне и Лабута Ламбэй всё ещё стояли на месте и молча глядели друг на друга. Слова были лишними.
24
На стоянке после второй поверды упряжные Делюка и Сэхэро Егора нуждались в отдыхе. Оленям надо было пощипать ягеля, чтобы потом каждой упряжке поехать своим путем. Делюк и Сэхэро Егор так и сделали. Вечерняя тундра под посиневшим слегка небом была, казалось, в ожидании чего-то таинственного, необычного. С гребня горы Нилкатей, где стояли упряжки, волнами до самого горизонта бежали пологие холмы, лысые горбы которых от скользящих лучей солнца были подернуты розовой дымкой. На душе у Делюка было неспокойно, сердце терзала непонятная тревога, но внешне он был спокойным, и лишь вовсе не свойственная ему замедленность движений выдавала волнение. Этого ни Ябтане, ни Сэхэро Егор не заметили.
Делюк усадил Ябтане поудобнее на нарту, закрыл её колени теплой шкурой няблюя[56] и собрался ехать, Сэхэро Егор взял его за руку и повернул к себе.
— Думаю, скоро мы встретимся, — сказал он. — Мне тебе так много ещё надо сказать. Но… езжай. В чуме, наверно, давно ждут. Потеряли.
— Ждут. Конечно, ждут. Три дня, как за ветром носимся! — бросил Делюк небрежно, точно негодуя.
— Хороший это ветер… Ябтане! — не смог скрыть удивления и досады Сэхэро Егор. Ему было обидно, что все их хлопоты и дела Делюк назвал чуть ли не презренно «погоней за ветром». «Какая неблагодарность! Нет! Так нечестно!» — думал Егор, вспоминая сватовство в чуме Лабуты Ламбэя.
От цепкого взгляда Делюка, конечно, это не ускользнуло, но он улыбнулся широко, будто ничего не понял, схватил Сэхэро Егора за плечи и, глядя ему в глаза, сказал:
— Спасибо тебе и за Ябтане, и за то, что ты есть! Большое спасибо! Многое ещё нам надо друг другу сказать. Приезжай, когда тебе надо, и я не проеду мимо твоего чума.
— Нум арка![57] — Сэхэро Егор поклонился солнцу. — Будем жить — свидимся.
— Свидимся, — сказал Делюк и, стеганув по спине передового, поехал.
Олени рванули в бег, но постепенно перешли на шаг, и нарта лениво закачалась на кочках. Упряжные шли так довольно долго, и Делюк не тревожил их ни хореем, ни окриками. В ночную тишину иглами впивался треск суставов оленьих ног, да едва слышно шипела под полозьями росная трава. Этот надоедливый однообразный шум, мерное покачивание нарты на кочках, слабые лучи большого красного солнца, как бы присевшего на пологий холм перед новым взлетом, неодолимо клонили ко сну, и потому не привыкшая к долгой ночной езде Ябтане спала сидя, покачиваясь невольно от толчков нарты.
Временами Делюк оборачивался назад, долгим нежным взглядом любовался Ябтане, её милым лицом, спелыми, цвета зреющей морошки, губами. Глаза у Ябтане были закрыты, черный веер длинных ресниц плотно закрывал веки, будто, широко расправив хвосты, сидели на её лице две куропатки. «Милая ты моя птичка!» — подумал Делюк и всё же остановил упряжку. Он осторожно подложил под голову Ябтане мягкую шкурку няблюя, которую достал из замшевого мешка. Ябтане открыла глаза и улыбнулась по-детски светло и ласково. Делюк, чувствуя, как тает его душа и как по всей груди разливается приятное тепло, не смог сдержать порыва нежности и волнения и, припав к лицу Ябтане, поцеловал её в глаза. На щеках у Ябтане вспыхнул румянец, а на высоком лбу выступили бисеринки пота. Глаза её, щеки и губы засветились каким-то теплым внутренним светом.
— Так будет лучше, — ласково шепнул Делюк и кончиками пальцев коснулся лба Ябтане. — Спи. Дорога ещё длинна.
Лениво ползли назад холмы, сопки и полоски ивняка, серебристые от листьев и росы. Ябтане лежала с открытыми глазами, она всё ещё явственно ощущала прикосновение губ Делюка, но волнение постепенно унималось.
Лазурное небо становилось всё светлее и выше, а в глаза Ябтане текла синяя мгла, властно заволакивая свет, — и вот уже она, как бы погруженная в пуховую яму, беззаботно спала, точно ребенок в люльке. Она не чувствовала покачивания нарты, ей ничего не снилось, но и во сне она была счастливой, а потому легкая доверчивая улыбка не сходила с её нежных губ.