— Нор Ге или там… пир-ры… это люди? — расширив узкие глаза, спросил Някоця Валей.
— Не слышал, что ли? — покосился на него Гриш Вылка, стоявший рядом.
— Люди, злые люди! — сказал Пар-Федь.
— Человек разве может безвинного человека убить просто так? — не унимался Някоця.
— Они, эти пришельцы с моря, всё могут. Не тундровые это люди. Чужие. Свои у них нравы и понятия, — опережая Пар-Федя, сказал Белый Ястреб. — Когда земли мало, а людей много, всё возможно.
От удивления люди зацокали языками, толпа заволновалась и загудела, как прибой в тихую погоду. Все были согласны, что братьям, если они в беде, надо помочь. А ненцы, как ни говори, братья между собой ещё от рождения жизни на земле, в тундре. «Да и много ли на этих белых просторах черноглазых?!» — часто слышалось, как упрек и оправдание, в одиночных чумах и многолюдных стойбищах, если речь заходила о самозащите, необходимости единения для борьбы с любым врагом.
В полдень из стойбища в разные стороны полетели двести упряжек. Они понесли весть о нагрянувшей беде: с моря пришли какие-то разбойники, которые сжигают жилье, убивают или увозят людей, отбирают оленей и пушнину, берут всё, чем живет человек. Если ненцы не встанут дружно против общего врага, потухнет в тундре последний костер и род ненецкий больше не будет жить на земле. Это будто бы понимали и упряжные олени: они бежали, как бы паря над землей, лица ездоков секли мелкие кусочки дерна, и хлестала болотная жижа из-под копыт. Упряжки летели в соседние стойбища, чтобы поднять людей на бой с врагом, коварным и злым.
Не остался в чуме и Белый Ястреб. Обгоняя ветер, его упряжка неслась к чуму Игны Микиты, с кем, как и со своим другом Сэхэро Егором, он иногда делал набеги на тучные стада хозяев тундры — неннцев-многооленщиков и лесных санэров, которые, случалось, угоняли оленей и самого Белого Ястреба, если его не было на стойбище. Легендарен он, Белый Ястреб. О нём, как могучем и всесильном человеке, говорит вся тундра. Может, это и так? Белый Ястреб…
* * *
Олени бежали дружно, и Белый Ястреб редко вспоминал о хорее. Нарта покачивалась на кочках, как маленькая лодка на озерных волнах, по обе стороны упряжки и впереди, как бы танцуя — вверх-вниз, вверх-вниз! — в такт оленьим рывкам, покачивались острые пики хребтов Яней и Надер. Осенняя, слегка побуревшая тундра то хмурилась под низкими, нагруженными дождями облаками, то весело озарялась под лучами выглянувшего вдруг солнца Лэхэ — солнца людей из рода Лэхэ, улыбающихся очень редко, но озорно и от души.
Всем сердцем, всем своим существом Белый Ястреб понимал, что многие жители тундры настроены к нему враждебно, боятся его, но долг сына земли заставлял его ехать к людям, потому что он верил: общая беда заставляет забыть все мелкие раздоры, семейные ссоры и межродовую вражду.
«Нор Ге… Нор Ге… — лихорадочно думал Белый Ястреб. — Что это за звероподобные, жестокие люди? Кто они? Откуда? О пиратах я много слышал в поморских селениях ещё ребенком. Может, это те же самые пираты? В наших местах я и краем уха не слышал о таких… Нор Ге… И в языке у нас, да и в русском, на котором заговорил я чуть ли не раньше родного, вроде бы нет такого слова?.. Но кто бы они ни были, они — пянгуи! Враги! А душа у любого пянгуя — черна, как осенняя безлунная ночь. Добро не носят пянгуи. Пар-Федь прав, что любой народ, если он соберется вместе, — непобедим. А тундра наша и так немало сыновней крови видела, и не все пянгуи головы свои уносили. Земель без хозяев нет!..»
Олени бежали легко, дружно, упряжка то ныряла в низины, то взлетала на пологие холмы, откуда открывались глазу бескрайние равнины Пярцора и Надера, испещренные большими и малыми лоскутами озер самой причудливой формы. С горы это видно как на ладони. Белый Ястреб невольно погрузился в думы. Он мысленно кочевал по пройденным уже дорогам, воскрешая в памяти свои набеги на стада жирных, как турпаны, многооленщиков. Он всей душой презирал богачей за их наглость, лоснящееся самодовольство, высокомерную тупость и невежество, кажущиеся им же самим чуть ли не примером достоинства настоящего человека. И владея какой-то непонятной даже себе силой воли, Белый Ястреб смеялся над ними, смотрел на них свысока, а иногда нарочно издевался, гордясь своим превосходством над ними, умом и властью.
На самом высоком холме Белый Ястреб остановил упряжку, чтобы дать оленям отдохнуть. А те, напав на красноватый горный ягель, тут же уткнулись носами и уже не могли оторвать их от сухой, обветренной шкуры горы. Натянулись до звона тягла постромок, заскрипели полозья.
Белый Ястреб встал, отошел от нарты саженей на десять и стал обшаривать взглядом равнину Пярцор. Тут же увидел он внизу на равнине похожее на разостланную шкуру оленя озеро Нилкатей. Это озеро Белому Ястребу, которому давно перевалило за тридцать, забыть не дано, потому что на берегу этого озера он еще юношей, когда был просто Делюком, впервые ощутил таинственную силу своей воли. Всё началось с того, что Сэрако, отец Делюка, вконец обедневший ненец, в разгар знойного лета упустил на ветер своих тридцать оленей. Стадо ушло на рассвете, когда сын его Делюк, прободрствовавший всю ночь, уснул на взлете дня, и вылетевший овод угнал оленей.
— Ты что это, безмозглый, бока отлеживаешь? — услышал Делюк свирепый голос отца и почувствовал тупой удар в спину. — Где олени?!
Делюк открыл слипающиеся веки и увидел, как расплывчатая тень перед ним обратилась вдруг в отца.
— Где олени?! — спросил сердито отец и пнул в голову тупым носком пима. Отец сказал ещё что-то, но сквозь звон в ушах Делюк не расслышал что, а голос отца напоминал теперь вой.
Пошатываясь, Делюк встал, огляделся и кивнул в сторону низкого, поросшего ивняком берега реки Пярцор:
— Тут были.
— Были! — прохрипел зло Сэрако. — Беги за оленями и без них не появляйся! Сам, этими руками, — он протянул к лицу сына скрюченные пальцы, — задушу!
Делюк видел перед своим лицом большие, узловатые руки отца, которыми он всю свою сознательную жизнь процеживал сквозь сети воды озер, рек и моря, чтобы выжить, прокормить себя и семью. Он из последних сил тянул лямку невода, махал лиственничными веслами на заработках у поморов на побережье, не раз ходил с русскими промысловиками поваром на паях или проводником на Колгуев и Матку, бывал и на Груманте.
Сын ничего не сказал отцу, лишь повернулся лицом к ветру и пошел, веря, что угоняемое оводом стадо в поисках прохлады и покоя может уйти только в горы. И не ошибся: во второй половине дня набрел на оленей, лежавших спокойно на донном снегу малого каньона хребта Надер, куда за все светлое лето не заглядывает солнечный луч. Оленей он нашел, но на отца обиделся. Сильно обиделся. Ему казалось, что он никогда в жизни не простит его за оскорбления, побои, и в горячке, не раздумывая, нарисовал на мокром снегу изображение отца, семь раз обошел его против хода солнца и остервенело ткнул ножом в то место, где у отца должно быть сердце. В тот же миг у Делюка кольнуло в груди, внутри у него точно что-то оборвалось, тело обдало холодом. Делюк не придал этому значения, он лишь усмехнулся своему нелепому поступку, потому что не верил предрассудкам и поверьям, которые казались ему глупостью, детской игрой. Но когда вместе с оленями вернулся к свйему чуму, увидел страшную картину: вытянувшись, подавшись угловато грудью вверх, отец лежал на земле возле своей пустой нарты, а рядом, в слезах, с искаженными в испуге лицами, стояли на коленях его мать и жена. Поодаль от них, вытягивая шеи, широко открытыми глазами испуганно смотрели на них двое младших братьев Делюка.
Делюк сразу понял, что случилось непоправимое: отец ушел в мир теней и призраков, откуда возврата нет и куда бегут дороги всех живых.
Как окаменелый, он застыл на месте, не в силах оторвать от земли ног. Лицо у него стало бледным, глаза открылись широко, слезы не капали, как бывает у женщин, — текли беззвучно вовнутрь, обжигая тело до кончиков пальцев повисших безвольно рук. «Неужели это я… я убил отца?!» — в испуге думал Делюк, проклиная себя. Памятью зрения, как наяву, снова увидел на снегу изображение отца с воткнутым в сердце ножом.