Плач по царю Ироду
(Юмор не от хорошей жизни)
Смешные стороны печали
(вместо предисловия)
— Извините, вы пудель?
— Сам ты пудель. Я — шпиц!
Из разговора.
Один дедушка рассказывал анекдот, который он слышал в Освенциме. Он там был в концентрационном лагере, и ему этот анекдот рассказали.
У одного человека, допустим, по фамилии Рабинович, скажем так, было три дочери: старшая, средняя и младшая, как это обычно бывает.
И вот начинает ходить в дом Рабиновича молодой человек, предположим, по фамилии Шафаревич, а потом, спустя какое-то время, женится на старшей дочери Рабиновича.
Едут они, как обычно, в свадебное путешествие, и там внезапно молодая жена умирает.
Все, конечно, в горе, но жизнь есть жизнь. И молодой человек по фамилии Шафаревич уже привык к семье Рабиновича, очень ему нравится семья Рабиновича. Поэтому он берет и женится на средней дочери, скажем так.
Едут они, конечно, в свадебное путешествие. Едут, едут, все очень хорошо. И вдруг средняя дочь Рабиновича умирает. Такое совпадение.
Но молодому человеку по фамилии Шафаревич до того нравится семья Рабиновича, что он никакой другой семьи не хочет знать и, как нетрудно догадаться, женится на младшей дочери Рабиновича.
Едут они в свадебное путешествие, и вскоре родители получают телеграмму: «Вы, наверно, будете смеяться, но Роза тоже умерла».
Вот такой анекдот. Кстати, очень близкий к жизненной ситуации. Потому что кто у нас не умирает? Ну-ка назовите такого человека!
И окончив этот анекдот, дедушка добавлял — уже от себя:
— Вы, наверно, будете смеяться, но я очень смеялся, когда мне рассказали этот анекдот. Я никогда не смеялся так, как смеялся тогда, в Освенциме.
Конечно, в таких местах, в которых побывал дедушка, не до смеха. Как говорил Шолом-Алейхем, не хочется смеяться, но смеешься себе наперекор. Когда смеешься себе наперекор, идешь наперекор обстоятельствам. А разве русская бабушка из еврейского анекдота не идет наперекор обстоятельствам, когда сокрушается: «Уезжают наши евреи… И чем они там будут кормиться, когда уже в пятидесяти километрах от Москвы жрать нечего?»
Я хотел посвятить эту книжку жертвам антисемитизма. Но жертвы не способны смеяться наперекор обстоятельствам. Семьдесят лет, а теперь уже почти восемьдесят, люди моей страны смеялись наперекор обстоятельствам. «Как живете, товарищи колхозники?» — шутит Никита Сергеевич. «Хорошо живем, Никита Сергеевич!» — шутят колхозники.
Вы, наверно, будете смеяться, но шутить над тем, что живешь плохо, иногда важнее, чем жить хорошо.
Я ненавижу антисемитизм. Я ненавижу шовинизм. Я ненавижу национализм, определяющий достоинства человека по крови. Потому что в этом случае кровь рано или поздно прольется — иначе не определишь ее достоинства. Хорошо сказал Юлиан Тувим: людей объединяет не кровь, текущая в жилах, а кровь, которая течет из жил. Он это сказал о евреях, но это касается всех людей. Объединяться по крови, которая спокойно течет в жилах, преступление.
Вы помните того раввина из поезда, который просил разбудить его в Жмеринке, только ни в коем случае не спутать со священником, который спит по соседству. Но второпях раввин надел рясу священника и на вокзале перед зеркалом ужаснулся: «И кого он разбудил!»
Мне нравятся люди, которые не умеют отличать человека по национальности. У нас много таких людей, а со временем будет еще больше. И тогда ни одному дедушке не придется больше смеяться в Освенциме — для смеха у него будет более подходящее место.
Ишакович
Когда мы с Григорием виделись последний раз, этих людей вообще не было в природе. Где они были — извечная загадка для всех, но в природе их не было.
Ничего удивительного: мы с Григорием не виделись тридцать лет. Разве мог я предположить, что он станет директором школы?
То ли от солидной этой должности, то ли оттого, что прошло столько лет, Григорий и сам посолиднел, покрупнел и раздался вширь, как его имя. Раньше он назывался узенько: Гриша, а теперь — широко: Григорий Исаакович. За тридцать лет каждый станет Григорием Исааковичем, ясли он, конечно, Гриша и отец его был Исаак.
Григорий Исаакович движется по коридору, как Эльбрус, и внимательно следит за тем, что происходит у его подножья. С такой высоты эти люди кажутся маленькими, но они действительно маленькие, потому что только начинают расти.
— Что тут происходит? — задает директор традиционный вопрос, возвышаясь над местом наиболее драматических событий. — Почему деретесь?
— Он обзывается.
Обзывался вот этот, самый маленький. Из первого «И». И обзывал не кого-нибудь, а самого директора школы.
— Как же ты обзывался?
— Я говорил… я говорил… Григорий Ишакович…
Так директора еще никогда не обижали. Конечно, на этой работе станешь не только Ишаковичем, тут работы на десять Ишаковичей…
Григорий Исаакович приводит оскорбителя в кабинет, устанавливает на таком расстоянии, чтоб его было хорошо видно, а сам садится на директорский стул и долго смотрит на этого человека, которого еще и в природе не было, когда он уже сидел на директорском стуле.
— Ты посмотри на меня, — устало говорит директор Григорий Исаакович, — я такой большой, я директор школы… Я так много работаю… Но это еще не повод называть меня Ишаковичем.
Сам он не уверен, что это не повод. Может, только так его и следует по справедливости называть. Но если всех называть по справедливости… Справедливость — жестокая вещь.
По щекам оскорбителя текут слезы. Он стоит, опустив повинную голову, так, что видны все его три макушки — верный знак, что природа еще с ним наплачется.
— Ну вот, ты уже все понял, — смягчается директор Григорий Исаакович. — Обещай, что ты больше не будешь меня обзывать. Нехорошо директора обзывать.
Оскорбитель молчит. Потом говорит еле слышно:
— Я не обживалшя, Григорий Ишакович…
Требуется слуга народа
Один товарищ, по фамилии Баренбойм, приехал в Москву на теоретический семинар по национальному вопросу. Нельзя сказать, чтобы он представлял какую-нибудь крупную нацию — русскую, допустим, или украинскую. Он представлял маленький гагаузский народ, да и то лишь потому, что настоящий гагауз заболел и вместо него послали товарища Баренбойма.
Хороший город Москва, плохо только, что гостиницей не обеспечивает. И ходит представитель гагаузов по городу, любуется красотами, а глаза слипаются, живот в одном мосте подвело, а в другом вроде как бы и отпустило. В общем, срочно надо где-то останавливаться, только где?
И тут на одном из домов товарищ Баренбойм читает объявление: «Требуется слуга народа».
И хотя товарищ Баренбойм в слугах никогда не был, он всю жизнь проходил как хозяин необъятной родины своей, но, поскольку глаза слипались, живот в одном месте подвело, а в другом — и объяснять уже некогда, он подумал: переночую в слугах, а утром дальше пойду хозяином.
Заходит в дом, а там внутри дворец. И идет товарищ Баренбойм по паркету, по мрамору, по коврам, любуется красным деревом, карельской березой. Открывает массивную дверь, на которой по дереву вырезано то ли взятие Зимнего, то ли штурм гастронома.
За дверью ковровый кабинет, резной стол с инкрустированными телефонами. Дай, думает товарищ Баренбойм, посижу за этим столом, никогда не сидел за такими столами.
И только сел в кресло, появляется человек. В штатском костюме, но с военной выправкой. Товарищ Баренбойм, как говорится, струхнул стариной, сейчас, думает, будут брать, но предчувствие это не показывает, а говорит как ни в чем не бывало: