Я только и понял из этого, что он выверял мир при свете одного интеллекта и увидел картину, совершенно не похожую на ту, которую созерцают при свете разума чувства. При этом передвигался он с немощным усилием умирающего.
— Думаю, что вы достаточно здесь увидели, — сказал он. — Давайте пройдем к генераторам желания.
Оставив у себя за спиной балет нарождающихся форм и пульсирующие барабаны, мы вновь отправились по бесконечным белым коридорам, служившим грезе весьма нерасполагающими кишками. Я уже почти овладел секретом, и мне казалось, что он едва ли того заслуживает. Уж не был ли я обречен на постоянные разочарования? Неужели все уготованные мне миром кандидаты в наставники при ближайшем рассмотрении окажутся не более чем монстрами, шарлатанами или призраками? На самом деле я-то знал по собственному опыту, что, будучи освобожденными, те самые желания, которые, на мой взгляд, он обесценивал своими о них разговорами, неизмеримо превышают своего освободителя и могут сиять ярче тысячи солнц, но я по-прежнему не верил, что он знает, что такое желание. В конце коридора виднелась раздвижная дверь с китайскими иероглифами на ней.
— Работа моей жены, — сказал Хоффман. — Она у нас в семье поэт. В грубом переводе наш лозунг звучит примерно так: «В семени сообщение между мужчиной и женщиной, таково начало всех вещей». На редкость выразительно.
Я был абсолютно не подготовлен к тому, что оказалось за дверью.
Электричество желания освещало все вокруг холодным колдовским огнем, а потолок и стены помещения покрывали сплошные, бесшовные зеркала. За стальным пультом клевал носом над стопкой комиксов первый увиденный мною в лабораториях техник — красавчик-гермафродит в вечернем платье из пурпурного газа с серебристыми блестками вокруг глаз.
— Я есмь гармоническое сцепление мужского и женского, и потому-то Доктор и доверил мне дежурить у генераторов, — произнес он голосом, напоминающим сексуальную виолончель. — Я был самым красивым трансвеститом во всем Гринвич-Вилидже, пока Доктор не предложил мне пост посредника. Я представляю собой врожденную симметрию расходящейся асимметрии.
Доктор нежно потрепал его по плечу. Посредник оказался калекой, и ему пришлось выкатиться вперед на инвалидном кресле-коляске, чтобы продемонстрировать нам панораму любовных садков.
Расположены они были в узком криволинейном помещении длиной в несколько сот ярдов, этаком щупальце, волнообразной змеей тянувшемся к самой сердцевине горы. На всем протяжении зеркальных стен к ним были в три яруса подвешены койки с пружинными матрасами. В потолке над каждым ярусом коек виднелись медные раструбы вытяжек, напоминающих дымоходы, которые вели в верхнее помещение, откуда, словно ропот стремительно мчащегося потока воды, доносился рокот изрядного, судя по звуку, количества невидимых машин, но весь этот механический шум тонул среди стонов, ворчания, взвизгиваний, мычания, воплей, приглушенной воркотни, исходивших от обитателей этих открытых гробов, ибо там находилось с сотню изумительно подобранных любовных пар со всего света, сплетенных в сотне самых пылких объятий, какие только может изобрести страсть.
Все они были абсолютно голыми и очень юными. Там находились представители всех рас — коричневые, черные, белые и желтые, — и спарены они были, насколько я мог судить, из соображений различия в цвете. Они составляли красочно иллюстрированный словарь всего, что могут делать вместе мужчина и женщина, ограниченные кроватью с пружинным матрасом шести футов в длину и трех в ширину. Перед глазами у меня находилось такое множество комбинаций — живота и ягодиц, бедра и груди, соска и пупка — и все это к тому же ни на секунду не переставало двигаться и шевелиться, — что я вспомнил уроки анатомии, преподанные акробатами желания, и о том, как граф с несвойственным ему почтением обмолвился о «бросающем вызов смерти двойном сальто любви».
Во мне смешалось благоговение и отвращение.
— Они спарены в этих решетчатых кабинках так, чтобы всем было видно друг друга — если они не сочтут за труд посмотреть, конечно, — и слышно, если они, само собой, что-то слышат; тем самым в случае необходимости они получают постоянное восстанавливающее силы подкрепление от зрительных и звуковых раздражителей, — прокомментировал не знающий удержу в целесообразности Доктор.
Резиновые шины коляски гермафродита слегка повизгивали на блестевшем как зеркало полу, когда мы медленно продвигались мимо клетушек. Блестящие стены и пол отражали и преумножали зримое производство и передачу эротоэнергии, как это случилось и штормовой ночью в светло-лиловом цирковом фургоне, когда арабские ваньки-встаньки при моем участии нечаянно спровоцировали катаклизм. Наши шаги отдавались звоном. Доктор изо всех, впрочем, невеликих сил дернул за каштановые локоны этакую пухленькую, всю в ямочках, бело-розовую британскую пышечку, которая корежилась под плюгавым, но черт-те как оснащенным монголом; она даже не повернула головы, поскольку с трудом балансировала на самой грани душераздирающего вопля каждый раз, когда ее абрикосовокожий любовник поглубже в нее окунался.
— Взгляните! Они так поглощены своей жизненно важной работой, что даже не замечают нас!
Гемафродитка хихикнула, как заправский сикофант, но ей не стоило так уж усердствовать в своем маскараде. Я и без того ее подозревал — слишком часто видел я ее переодетой, чтобы не распознать очередную маску.
— Мы внутривенно подпитываем их гормонами, — сообщил Доктор. — Их обильные выделения попадают сквозь проволочные сита пружин в поддоны, расположенные под каждым ярусом — или динамическим множеством — любовников, и извлекаются оттуда трижды в день посредством широкоохватных губок, так что не пропадает ни одной капли. А высвобождаемая энергия — эротоэнергия, простейший, но и самый мощный вид лучистой энергии во всей вселенной — поступает через эти воронки в расположенные выше этажом генераторные камеры.
Вот где были сплошь истинные акробаты желания, лишь представителями которых выступали марокканцы.
Доктор еще раз вздохнул и проглотил две очередные таблетки аспирина, хотя в этой лаборатории не было водоохладителя, так что ему пришлось разжевать их всухомятку. Глаза гермафродита формой напоминали уложенные набок слезы, и в них присутствовал тот же оттенок, что и в чудовищном ропоте, издаваемом всеми этими любовниками, навечно пойманными в ловушку взаимных объятий, ведь здесь не было ни замков, ни засовов; при желании они могли разгуливать как и куда угодно. И тем не менее они, эти оцепеневшие пилигримы, сомкнувшиеся параллели, иконы вечного движения, только и знали, что неподвижное продвижение на своем пути к добровольной, общей аннигиляции.
— Эти любовники не умирают, — сказала Альбертина. — Они преступили границы бренности.
— После неопределенного промежутка безразмерного времени, — занудливо подхватил Доктор, — они распадаются на две базисные составляющие — чистый пол и чистую энергию. Иначе говоря, на огонь и воздух. Это и есть большой взрыв. Каждый из них, — добавил он с некоторым, как мне показалось, оттенком удивления, — доброволец.
Под пурпурным лифом бального платья Альбертины я прозревал внутренний корсаж из пламени — ее сердце. Мы продвигались вдоль закутков, а с нами наши отражения — он, она и я, — пока не добрались наконец до конца рядов. На это ушло около четверти часа — хорошим прогулочным шагом. И здесь наверху зияла пустая кабинка.
Не успел я ее увидеть, как уже понял, что это и есть мое брачное ложе.
Время назрело. Невеста ждала меня. Нас благословил ее отец.
— Завтра отправлюсь в город, — сказал Доктор, — и так как время будет полностью отменено…
— …прибудешь вчера, — закончила Альбертина. Оба негромко рассмеялись. И теперь-то я полностью понял этот обмен афоризмами. Наше столь долго откладываемое, но столь горячо желаемое соитие вызовет такой выброс энергии, что бесконечность наша заполнит собою весь мир, и в этой эмпирически данной пустоте Доктор высадится в город и начнет его освобождение.