XIII
Когда первая птица тенькнула в кустах, никто не отозвался. И это означало, что был август, месяц жатвы, и птицы стали ленивее.
Такая, наверно, холодная роса! Так не хочется оставлять гнездо! Кто это там отозвался? Ах он неугомонный!.. Хотя бы еще минутку! Ми-ну-точку!
Росы действительно были холодными. Листики сирени, густо покрытые ими, казались серыми. Серый, туманный пробивался сквозь листву свет.
Встряхни ветку черемухи — студеный и даже колючий, как дробь, дождь промочит с головы до ног.
В сером свете вывели коней на темный от росы гравий. Логвин, зевая, смотрел, как Кондрат и Андрей запрягают в маленькую, игрушечную коляску двух шотландских пони. А те запрягали и не переставали удивляться животным. У пони были чубчики и такие доверчивые глаза.
Худой, подтянутый Логвин был доволен тем, что не придется ехать. Он постоит-постоит, а потом пойдет и доспит часок-другой. Пускай себе едут одни. Кто обидит детей? Дети — улыбка божья. Их обижать нельзя.
И потому Логвин довольно ухмылялся. Разбудили девочек, швырнув горсть песка в окно первого этажа. Они оделись быстро и, потворствуя капризам Майки, вылезли через окно и, конечно, сразу же промокли. Потому их под общий хохот пришлось усаживать в коляску и укутывать верблюжьей попоной. Так они и сидели, словно близнецы. И приятно было смотреть на горделивое лицо Майки и свеженькую мордочку Яни.
Живой, как сверчок, Мстислав сразу же забрался в коляску, на место кучера, чтоб быть ближе к девочкам. Логвин, глядя на него, только головой качал: «Ловкий, черт, как ртуть. Уж такой татарин. Просто диву даешься».
Алесю подали Ургу, Андрею — мышастую Косюньку, Кондрату и Павлюку — спокойных чалых кобылок.
Алесь осмотрел кавалькаду — все было готово. И к нему пришло то ощущение счастья, которым он жил уже второй день.
…Мать в эти дни немного занемогла и не выходила к ним. У нее как раз начиналось то настроение особенной впечатлительности, которого пан Юрий всегда побаивался и которое продолжалось обычно несколько дней в году.
Начиналось это с первыми желтыми листиками на березе, после Ильи, который, как известно, сбросил с каждого дерева по два листа. Деревьям еще долго было зеленеть, однако неуловимая грусть, которая разливалась с этого времени в природе, неуловимые для глаза первые приметы умирания будто сразу убивали печальную и слабую жизнерадостность матери, и она замыкалась в себе.
Ускорял все это день, когда пан Юрий собирался на первую настоящую охоту. Вчерашние хлопунцы поднялись на крыло. Кряковые еще не начинали линять. Приближался день большой птичьей крови.
Готовились с вечера. И сразу у матери начинала болеть голова, а глаза грустнели. Зная, что ничего не изменится, что добрый и мягкий пан Юрий станет, как только дойдет до охоты, настоящей убоиной и ни за что не послушается ее, она все же предпринимала достойные жалости попытки удержать его.
— Как вы можете это, Georges?
Пан Юрий молчал, уставившись в тарелку.
— Филёмон, — так она называла Филимона, — говорил, что вчера видел — утка вела хлопунцов. Их еще много. Они у всех уток, у которых лиса разрушила первое гнездо.
— Да мы, матушка, хлопунцов не стреляем, — защищался пан Юрий. — Что у нас, ума нет? Мы сегодня на бекасов едем.
— Еще хуже. За что таких маленьких?
Пан Юрий молчал. Что он мог сделать, когда с лугов и болот летел такой призывный клич?
И пани Антонида понимала, что она ничего не изменит.
Тогда она закрывалась в своих комнатах, не допуская к себе никого. Даже маленький Вацлав в эти дни переходил на руки мамок. Что с того, что у него нежные розовые пальчики? Они тоже будут держать ружье.
Это было какое-то печальное недоразумение перед началом убийства, которое жило в душах многих.
Пан Юрий, встречая сына, говорил ему:
— Ты, брат, не лезь к ней. У нее, знаешь ли, не то что у нас…
Комнаты матери были темными, как и ее мысли.
Зато детям с паном Юрием было легко и просто. Он садился за стол и прежде всего спрашивал у детей грубым голосом:
— Что, дети, лили ли вы олей[58] в бульбу или не лили?
И тут же спрашивал другим голосом:
— А чего ты лиликаешь?
И снова отвечал первым голосом, только виноватым:
— Я не лиликаю, я спрашиваю.
Дети хохотали. А у отца хоть бы улыбка, совсем серьезный, даже мрачный. Разве что в глазах прыгали веселые чертики.
Дети еще больше полюбили его, когда он согласился отпустить их одних осмотреть старое загорское городище с руинами замка.
Когда все разошлись на покой, отец и сын остались в курительной. Пан Юрий задумчиво пускал дым изо рта.
— Батька, — сказал Алесь, — у меня к тебе дело.
— Слушаю.
— Отпусти Когутов на волю.
Отец взглянул на сына с удивлением. Тот сидел в кресле, в серых глазах — непримиримость.
— Мне стыдно смотреть им в глаза. Я хочу, чтоб они приходили ко мне сами, а не тогда, когда я их позову. Им надо дать волю и… учить того из детей, кто этого хочет. Может. Павлюка, ему как раз время.
Отец не рассердился.
— А ты подумал, захотят ли они этого? Ведь вся ответственность сразу ложится на плечи вольного. Ответственность за неурожай, за возможный падеж…
Пан Юрий с уважением смотрел на сына.
«Взрослеет, — подумал он. — Даже умеет рассуждать. И имеет какие-то убеждения».
И, скорее умиленный этой неожиданной взрослостью, чем от сознания необходимости дать вольную кому-то из Когутов, отец сказал:
— Хорошо. Через две недели я поеду в Суходол и оформлю вольную. А ты не боишься, что, вольные, они оставят тебя?
— Их право, — ответил сын. — Да только они не оставят.
— Хорошо, сын. Я сделаю это для тебя.
— Для себя, — поправил сын.
— Ну, для себя. Что еще?
— Учить их надо.
Отец помолчал.
— А ты подумал, сын, ведет ли это к счастью?… Сейчас у них простые мысли и чувства, уверенность в том, что полезен их труд и они сами. Чем ты хочешь это заменить? А ты знаешь, какие бездны — и одна страшнее другой! — раскрываются пред глазами сведущего? Какие бездны ужаса и холода? Сам я не так далеко ушел, и то иногда чувствую ледяной холод и ледяное одиночество. С каждым вопросом все меньше да меньше понимаешь. Простой — он видит только слаженный шаг человеческих когорт. Мудрый слышит топот стада, бегущего к пропасти. Он видит, что те, кто его ведут, ненавидят стадо и друг друга. Он видит, что весь наш хваленый мир — рота, которая шагает не в ногу и в которой лишь поручики, лишь правительства империй идут в ногу… чтоб довести человечество до общей гибели.
Он покачал головой.
— Так не лучше ли пахать землю? Охотиться?
Сын серьезно смотрел на него.
— А мне ты желал бы этого?
— Нет…
— Так не желай тогда и им.
…Вспоминая теперь этот разговор, Алесь не мог не думать, что сделал правильно.
Все хорошо. Теперь надо ехать. И он легко занес ногу в стремя.
— По седлам, хлопцы!
Урга, слегка пугая, дал свечу. Потом опустился на передние ноги и затанцевал, косясь на коляску и девочек золотым глазом.
Двинулись.
Застоявшиеся кони пошли легким шагом. Всадники, окружив коляску, ехали молча — лишь бы быстрее с глаз взрослых. По обе стороны аллеи стояли туманно-голубые деревья. Они медленно отплывали назад.
А Майке все это было ново. И то, что подростки эскортировали их, и то, что все молчаливо признавали вожаком этого немножко неуклюжего мальчика, который ехал впереди всех на арабе, и то, что рядом с ней сидела эта совсем не неприятная крестьянская девочка с диковатыми голубыми глазами.
— Он жил у вас, — шепнула она. — Какой он?
— Го-ожий, — сказала Янечка. — И сме-елый. Он от меня годовалого бычка оттащил. Я с того часу боюсь коров.
И Майка почему-то была благодарна ей за добрые слова.
— Алесь, — позвала она.
Алесь придержал Ургу, поехал рядом.