Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Он мне не нравится, — сказал Зеленой. — Скажу вам по секрету, его песенка спета. Хотя, поверьте, мне жаль. Мне очень жаль. Вы знаете, я стольким обязан Михаилу Николаевичу.

— Все мы обязаны ему, — с приличествующей случаю грустью сказал Валуев. — Всем жаль.

Они взглянули в глаза друг другу и лишний раз убедились, что все понимают и что можно говорить дальше.

— Знаете, при последнем докладе государь почти сказал Муравьеву, что не желает иметь его министром, — с печалью в голосе сообщил Зеленой. — Министерство государственных имуществ будто бы может обойтись без него.

Без года министр государственных имуществ взглянул на без девяти месяцев министра внутренних дел и увидел, что Валуев понимает его и не удивляется.

— Вот как? — спросил Валуев.

— Да, — сказал Зеленой. — Он, гневно ударив по столу, сказал, что не позволит министрам противодействовать выполнению утвержденных им постановлений по крестьянскому вопросу и что управляющие палатами государственных имуществ должны способствовать, а не противиться выполнению этих постановлений.

— Бедный Михаил Николаевич! — сочувственно сказал Валуев. — Вот и имей после этого собственное мнение…

Глаза их одновременно сказали: «Мы с вами так бы не сделали. Старик выжил из ума. Ему временами кажется, что это он царь, а с императором, пускай себе и безвольным, но капризным, так не шутят».

Вслух Зеленой сказал с видом рубахи-парня, который всем режет правду-матку (ему эта маска шла, как Валуеву маска критикана и либерала, радетеля о России):

— И нас с вами ожидает то же, Петр Александрович. Самостоятельны мы слишком, на поводке ходить не любим.

Оба знали: если их что и свалит, так это очередной подкоп друзей, — но думать о самостоятельности обоим было приятно.

— По-видимому, великий князь Константин пробудил в государе эту мысль о противодействии министра государственных имуществ и его подчиненных, — задумчиво сказал Валуев. — Муравьев себя держит более спокойно и с достоинством, чем обычно.

— О, он удивителен! Он сказал, что воля его величества будет свято исполняться и что если он, министр, увидит, что принятие каких-то мер противоречит его совести и убеждениям, он будет просить освободить его от обязательств исполнять такие приказы. Государь на это не ответил ни-че-го. Лишь — «Прощайте».

— Что Муравьев? — спросил Валуев.

— Он дома написал письмо государю с просьбой об отставке. — Зеленой вздохнул и сокрушенно развел руками. — Мне его жаль. Я дал ему совет не посылать письма до следующего доклада, чтоб сполна убедиться, что настроение государя не было минутной вспышкой, вызванной наговорами.

— Я всегда знал, что вы человек доброжелательный, — сказал Валуев.

— А вы справедливый, — проникновенно сказал Зеленой. — И хорошо думаете о людях.

С теплотой глядя друг другу в глаза, они горячо пожали руки и разошлись, в общем довольные собой. Беседа была на высшем уровне, та беседа, утонченная и с солью, в которой слова не значат ничего и все сводится к подспудному знанию намерений и сил собеседника.

…Окна кабинета были завешены лиловатыми шторами. Скупо пылал камин. Бюрократические, мелко пикированные кожаные кресла и двери, строгий стол с обтянутым зеленым сукном верхом, тяжелые канделябры, похожие на стоячий гроб английские часы в углу.

Шеф поднялся с кресла. И Валуев, как всегда, испугался, как бы не выдать ему неприятного чувства, чем-то похожего на страх.

В ночном свете этого камина, в лиловых отсветах штор шеф был страшен, и тем более любезно, с преувеличенным доброжелательством улыбнулся ему Валуев.

Короткопалая рука шефа рывком протянулась, сжала, словно поймала, руку подчиненного. После этого более чем странно было услышать голос шефа, голос радушного хозяина, хлебосола, немного провинциального любителя посидеть у огня с трубкой да рюмочкой тминной («Коньяк — ну его! Заморская штучка!»), в расстегнутом мундире:

— Садитесь, Петр Александрович. Выпьете по погоде?

И хотя пить с утра было дурным тоном, Валуев не посчитал возможным отказаться. Шеф терпеть не мог правил и нарушал их, как мог; он вообще вычеркнул слово «шокинг» из своего лексикона.

— Последние дни доживаем, — сказал Муравьев. — Вот-вот отмена. А что тогда?

Подчиненный подумал, что тот говорит о себе, а не о крепостном праве.

Они молчали. Ни у кого Валуев не видел таких умных, неприятно умных глаз. А может, это казалось по контрасту с лицом министра. Это было так, словно выползло из земли, из преисподней, отвратительное и страшное чудовище, все еще скользкое от своего движения под землей. И вдруг подняло тяжелые, как у Вия, веки и взглянуло неожиданно, до ужаса, невероятно человеческими глазами.

Лицо это казалось еще более страшным оттого, что выступало, как на картинах Рембрандта, желтовато-оранжевым пятном из мрака. И блики огня плясали на нем. Словно высеченное топором, жирное и уже старчески дряблое, широкое, с тяжелым подбородком, тупым носом и грубым, большим ртом лицо. Жесткие бачки, металлически серая кожа, низкий лоб с жесткими, как конский скребок, волосами над ним.

Тяжело, как у собаки, свисали ниже челюстей края щек. И на этой омерзительной маске светились пронзительно умные глазки, единственно человеческое, что на ней было.

Валуев вспомнил, как характеризовал министра Федор Берг, который Муравьева терпеть не мог. Всевластный генерал-губернатор финляндской сатрапии острословил над министром, потешался над его обликом, над этой круглой головой, над вялыми, как огромные пельмени, ушами:

— Каждому свое, господа. Если на портрете Ермолова закрыть мундир, оставив одну голову, получится лев. Если на портрете Муравьева закрыть мундир, получится бульдог.

Да нет, это был не бульдог. Это было страшнее.

— Слыхали? — добродушно спросил шеф.

— Слыхал, — не счел возможным скрывать подчиненный.

— Вот оно как, Петр Александрович. Вот и благодарность. Воля государя отменять законы, однако пока не отменил, должен он им подчиняться? Вот то-то же! Ничего. Отведайте это и вы, и вам придет время ехать к вашему Никсу, как я сейчас поеду к своему сыну Николаю в Рязань. «Кто такой?» — спросят. «Тс-с, отец губернатора, бывший министр, бывший губернатор, муж Пелагеи Шереметьевой. А теперь сажает капусту да шампиньоны разводит».

— Что вы, Михаил Николаевич, вы же их терпеть не можете.

— Мало чего я тер-петь не мо-гу. Не спрашивают. Не спрашивают об этом-с. Верные слуги империи теперь в Париже денежки профукивают. Как княгиня Багратион. Слыхали, что Пален сказал? «Qu'une colonne ennemie l'avait coupee a la bataille d'Austerlitz, et que depuis elle n'avait pas rеussi a se degager».[166] Так это женщина! А мужчины?

— На вашем месте я подождал бы открытия нового комитета сельских обывателей.

Опустились и затем поднялись тяжелые веки. Рот, похожий на трещину, зашевелился:

— Mais vous concevez qu'il m'est plus avantageux de m'en aller plutot. Il faut mieux etre dehors avant la bagarre.[167]

На мгновение в душе Валуева шевельнулась мысль: «И в самом деле, стоит ли делать карьеру, если неизбежен такой конец?» Но он от этой мысли отмахнулся и забыл. Раз и навсегда.

Восходящая звезда скромно опустила ресницы перед несчастьем заходящей. И вдруг Валуева поразил странный звук.

Министр смеялся:

— Вздор все, вздор! Преждевременно это они со мной задумали. Приходит время, когда каждые верные руки на вес золота. А эти — особенно. Что они могут, никто не может. Не безумный же Орлов, не сонный же Блудов, не либералишка Милютин? Вздор все!

Голос был такой необычный, даже как будто торжествующий, так горели глаза, что Валуев подумал: «Этот человек знает что-то такое, чего не знаем мы».

— Я на вашем месте не торопился бы уходить.

— Почему? Пусть позовут. Голова не отвалится… Дни страшные наступают, Петр Александрович. У-у, какая приближается гроза!..

166
{"b":"133103","o":1}