Заметим в скобках, что иных наших «смелых» исследователей закидывает еще дальше. Нам же кажется вполне справедливой и очень резонной следующая мысль Толстого, высказанная по сходному поводу. «На мои слова, – записал филолог и репетитор детей Льва Николаевича В. Ф. Лазурский, – что мы стараемся представить непрерывное развитие литературного дерева, взаимодействие писателей, как один развивался под влиянием другого и т. д., Лев Николаевич сказал, что, может быть, это и интересно, но все это ни к чему…»
Говоря о творчестве писателя—современника, можно и должно прибегать к классикам, но лишь для того, чтобы понятнее были и рельефнее выступили особенности творческого почерка современника, лучше стал виден он сам как личность, а не для того, чтобы потихоньку двигать его под тень великого да еще думать при этом, что делаешь благое дело и для писателя, и для читателей.
Шукшин стремился с максимальной полнотой познакомиться с каждым русским писателем, оставившим хотя бы небольшой след в истории литературы. Так, когда в разговоре с Бурковым летом 1974 года выяснилось, что Василий Макарович практически не читал Федора Сологуба, Шукшин, приехав на два—три дня в Ленинград на съемки «Прошу слова», заказал знакомым достать ему не одного только «Мелкого беса», а целое собрание сочинений Ф. Сологуба. Поздно, по житейским своим обстоятельствам, начав собирать личную библиотеку – Шукшин отдавал этому делу немало времени, сил и средств, – мечтал собрать всех, хоть сколько—нибудь значительных, русских писателей и воспоминания о них. Вообще его отношение к книге можно сравнить с горьковским.
* * *
Когда читаешь постоянно книги о литературном труде, о психологии творчества, знакомишься с соответствующими высказываниями художников слова и наблюдениями современников (особенно нечаянными) над писателями, то приходишь к выводу: разными путями, создавая при этом абсолютно несхожие произведения, резко отличающиеся друг от друга, писатели приходят к сходным методам работы, к одинаковым «секретам» мастерства.
«У меня, – говорил Тургенев, – выходит произведение литературное так, как растет трава.
Я встречаю, например, в жизни какую—нибудь Феклу Андреевну, какого—нибудь Петра, какого—нибудь Ивана, и представьте, что вдруг в этой Фекле Андреевне, в этом Петре, в этом Иване поражает меня нечто особенное, то, чего я не видел и не слыхал от других. Я в него вглядываюсь, на меня он или она производит особенное впечатление: вдумываюсь, затем эта Фекла, этот Петр, этот Иван удаляются, пропадают неизвестно куда, но впечатление, ими произведенное, остается, зреет. Я сопоставляю эти лица с другими лицами, ввожу их в сферу различных действий, и вот создается у меня целый особый мирок…
Затем нежданно—негаданно является потребность изобразить этот мирок…»
Похожий путь до письменного стола проходили и рассказы Шукшина, но если тургеневская «трава» росла степенно, медленно, то шукшинский «покос» созревал с фантастической для литературы быстротой. По оперативности отклика на то или иное жизненное событие или явление Василий Макарович не уступал лучшим газетным репортерам (другое дело, что разные события и явления их привлекали). И все его рассказы – не из головы, а из жизни, имеют ту или иную реальную жизненную основу. Проследим для примера за рождением хотя бы нескольких шукшинских произведений.
Весной 1967 года по командировке «Правды» Шукшин летит – и, судя по всему, второй раз в жизни летит (первый – на похороны зятя) – на самолете на родину. Тема будущего очерка или статьи – почему молодежь уходит из села. В Сростках он пожил недели две, честно собирал материал, беседовал и с руководством совхоза, и с директором школы, и с жителями. Но вернулся в Москву, а командировку для «Правды» не «отработал»: ни его очерка, ни статьи в газете не появилось. Причина проста – не написал. Начал было все по порядку описывать: как командировку получал, как летел, что думал при этом, что вспоминал; как зашел в магазин в Бийске, нашел под ногами пятидесятирублевую бумажку, отдал ее как кем—то потерянную, а потом хватился – собственная, но вернуться за ней в магазин постыдился; как разговаривал с земляками и родственниками о проблеме ухода молодежи из села и что ему об этом сказали… Замысел был такой – передать живой поток жизни, ничего не утаивая: вот, дескать, полная «хроника» командировки. Приключения же автора – и в самолете, и в магазине – служили бы для своего рода «завлечения» читателя. Но Шукшин так и не дописал эту работу, скорее всего понял несоразмерность материала личного с проблемным. Да и глубокой социальной и экономической проблемы молодежи он в родном селе не обнаружил. И мать ему сказала, и директор школы подтвердил: выпускной класс закончат пятьдесят человек, а совхоз сможет взять на работу человек десять, от силы пятнадцать. Остальным придется уходить из села, искать работу в других местах. «Вот и вся „проблема“», – прокомментировал Шукшин в своем наброске.
Эту незаконченную работу опубликовали к 50–летию Василия Макаровича в «Неделе», а затем в сборнике публицистики Шукшина. Заглавие – «Только это не будет экономическая статья…» – сделано составителями сборника по первой строчке шукшинского текста. Они же отметили в комментариях, что события в магазине послужили Шукшину материалом для рассказа «Чудик». Это верно. Но не только случай с пятидесятирублевой купюрой вошел в рассказ, но и некоторые «самолетные» размышления, и случай с посадкой машины на картофельное поле вместо бетонной полосы, и то, что произошло при этом с не пристегнувшимся ремнем лысым храбрецом. Отметим в качестве свидетельства документализ—ма многих страниц прозы Шукшина поразительные совпадения текста незаконченной статьи—хроники и такого «чисто» художественного рассказа, как «Чудик».
В статье: «Вот уже земля рядом, вот уже бетонная полоса летит назад… А толчка желанного все нет. Как потом объяснили знающие люди, пилот „промазал“. Наконец толчок, а потом нас начинает швырять из стороны в сторону так, что послышался зубовный стук и скрежет. Один храбрец, сосед мой, не пристегнулся ремнем, его бросило ко мне на колени, он боднул меня лысой головой, потом приложился к иллюминатору, потом очутился у нас в ногах. За все это время он не издал ни единого звука. И все вокруг тоже молчали – это поразительно. Потом мы стали. Первые, кто опомнился, глянули в иллюминаторы и обнаружили, что мы – на картофельном поле».
В рассказе: «Быстро стали снижаться. Вот уже земля – рукой подать, стремительно летит назад. А толчка все нет. Как потом объясняли знающие люди, летчик „промазал“. Наконец толчок, и всех начинает так швырять, что послышался зубовный стук и скрежет. Этот читатель с газетой сорвался с места, боднул Чудика лысой головой, потом приложился к иллюминатору, потом очутился на полу. За все это время он не издал ни одного звука. И все вокруг тоже молчали – это поразило Чудика. Он тоже молчал. Стали. Первые, кто опомнился, глянули в иллюминаторы и обнаружили, что самолет – на картофельном поле».
И подобных совпадений в тексте немало. Всё дело в удивительных свойствах памяти Шукшина: всё то, что его как—то коснулось или обратило на себя его внимание, он не просто фиксировал и навсегда запоминал, а как бы записывал на какой—то неведомый видеомагнитофон, и если вдруг требовалось для творчества, то и спустя годы он мог полностью – в тех же красках и звуках – восстановить всю картину, как она ему когда—то представилась. Но, как правило, он брал увиденное и услышанное «в работу» с ходу, «с колес». Брал, как оно и встретилось в жизни, но накладывал свои интонации и оттенки, сгущал, концентрируя события, сталкивая героев иногда контрастнее и непримиримее, чем это происходило на самом деле, додумывая и поворачивая по—своему дальнейшее развитие действия и конфликта.
Так, в той же незаконченной статье читаем: «В деревне сейчас „жить можно“, говорят и старые и молодые. Можно, верно. И очень даже неплохо. Старые даже ворчат: „Заелись“». И в конце наброска, передавая разговоры о проблеме ухода молодежи из села, Шукшин сообщает: