Иногда, чтобы подзадорить Хавронью, Яша кидал через улицу:
– Ксплотатор! (Он страшно любил такие слова.)
– Ты еще там! – задыхалась от гнева Хавронья. – Иди поцелуй Анютку кривую! Она тебя давно дожидается…»
«Гм! Гм! Читатель благородный», неужто не пахнуло на вас только что подлинным, настоящим, а если хотите, то и поздним Шукшиным?! Разве не припомнились вам сейчас, при чтении этих отрывков, некоторые любимые вами рассказы Шукшина? И даже так: не показалось ли вам на мгновение, что именно рассказы и цитируются?..
Полагаю, что вопросы эти риторические, а потому и не прибегаю к соответствующим выпискам из «малой» шукшинской прозы: и характеры, и ситуации, и «выступления» героев – даже их лексика, «стиль», интонация – в этих отрывках не то что типологически, но и совершенно явно принадлежат Шукшину—мастеру, Шукшину—художнику. Вы только вчитайтесь: как все это хорошо, как «вкусно» написано – живая жизнь! Так и кажется, что вот—вот, еще немного и эти герои «выпрыгнут» из книжных страниц и предстанут пред нами воочию (что и «осуществится», кстати говоря, потом, в повести—сказке «До третьих петухов»)… И пусть читатель не подумает, что мы эти сцены искали по всему роману, как говорится днем с огнем. Ничего подобного – они встретились уже на первых сорока страницах «Любавиных» (а всего в книге более трехсот страниц). И даже на этих первых страницах подробных характерных сцен было не две и не три. Можно было бы процитировать, как Емельян Любавин будит утром своих сыновей – Макара и Егора; как парятся в бане Николай Колокольников и его городские постояльцы; как после бани на Колокольни—кова «затмение нашло» и припрятанные от жены деньги очутились в ее «надежных руках», как Сергей Федорович Попов посрамил деревенского колдуна; как Степанида, жена Попова, «воспитывала» своего мужа, когда он начинал «выступать», что всю свою «дорогую молодость» с нею загубил, как… Впрочем, довольно. Запоминающихся характерных «шукшинских» сцен, в которых кипит и бурлит, как в котле, живая человеческая жизнь, в романе, может быть, даже с избытком: едва заканчивается одна, как тут же начинается другая – почти без «зазоров».
«Сюжетов», «рассказов в романе» в «Любавиных» столько, что иной раз жалеешь об авторской щедрости и невольно называешь ее расточительностью по молодости. Рассуждаешь примерно так: этот вот «вставной» эпизод не так уж важен для общего звучания романа и к развитию действия ничего существенного не добавляет, а какой бы мог при соответствующей доработке получиться рассказ, какой характер!.. Без преувеличения, десятки эпизодических лиц романа с их «историями» на то претендуют! Правда, справедливости ради надо заметить, что Шукшин потом, хотя и «нечаянно», все же «черпал» некоторые «характеры» из «Любавиных», что и покажет нам, без сомнения, будущий развернутый сравнительный анализ романа и рассказов (а к этому исследователи творчества Шукшина уже идут, и на этом пути их ждет немало интересных открытий).
Стало общим местом говорить о многообразии характеров шукшинских героев и этим многообразием восхищаться. Но ведь это многообразие было явлено нам впервые не в сборнике рассказов «Характеры» и не в последней прижизненной книге Шукшина – «Беседы при ясной луне», – а в том же романе «Любавины». Здесь не только поименованные эпизодические персонажи, но и безымянные, которым уделено иногда два—три предложения, не больше, видны нам, ощущаются нами именно как характеры, и далеко не «простые», не говоря уже о главных героях романа, которых вообще не уложить даже в самое «длинное» критическое прокрустово ложе. И уж только «по диагонали» листая этот роман, можно было договориться до того, что здесь «все кряжистые и зверова—тые»; таких – то есть (будем понимать критический пассаж не буквально) вполне однозначных, одной—двумя красками обрисованных героев – в «Любавиных» нет вообще.
Вот, скажем, глава семейства Любавиных – Емельян Спиридонович. На первый взгляд кажется – знакомейшая по десяткам книг и фильмов фигура. Кулак, накопитель, ради лишней копейки тянет жилы с кого угодно, вплоть до собственной жены и детей, ничем не брезгует, чтобы еще больше разжиться, даже на явно «темные» и беззаконные дела может пойти, вплоть до разбойного нападения. Все это есть в Емельяне Спи—ридоновиче, но есть и многое другое. Он может, например, забросив вдруг все свои дела, затосковать о чем—то ему самому непонятном; может, как мальчишка, играть с котятами, а то, забыв про свой почтенный возраст, выйти на честный кулачный бой во время престольного праздника с молодым и заведомо сильнейшим односельчанином. «…Помирать скоро. Хэк! Ну и жизнь, ядрена мать! Мыкаешься—мыкаешься с самого малолетства, гнешь хребтину, а для чего – непонятно», и это говорит вслух и совершенно серьезно, опять—таки он, старший Любавин – стяжатель и кулак. И о близкой смерти ему хочется поговорить с людьми «обстоятельно, с чувством»; не раз он задумывается о том, что это такое – душа человеческая; не дает ему покоя вопрос: «Что бывает с человеком, когда он кончается?» Заметим еще, что, хотя Емельяну Спиридоновичу явно не по нутру новая власть, он вовсе не стремится насолить ей, бороться с ней. Напротив, он стремится как—нибудь поладить с Советами, а его сын Макар пристает к банде недобитков не только без его согласия, хотя бы даже молчаливого, но и прямо вопреки воле отца. «Поддорожники, ворюги… Проклинаю» – вот такое родительское «благословение» несется вслед Макару, уходящему к бандитам, зверски убивающим всех, кто поддерживает новую власть… При всем при том старший Люба—вин – «попроще» своих детей, особенно Макара и Егора. Вот уж в ком «помешано» столько всякого и разного, уживаются свойства и качества, вполне, казалось, противоположные!
Стеснительность, нежность и грубость, большое трудолюбие, здравый смысл и бесшабашность, физическая красота, ум и безрассудность, мгновенное ослепление в ярости и тоске, подчинение всего себя не голосу разума, а страсти, когда чувства почти в буквальном смысле превозмогают рассудок… – все это и многое еще другое есть в Егоре Любавине. А Макар? Как можно в этом герое увидеть «цинически откровенную натуру защитника богатства», когда он, уже на первых страницах романа, всячески отлынивает от работы, на сохранение и умножение домашнего богатства направленной! Он и к банде За—кревского пристает не потому, что хочет что—либо «защищать», бороться с новой властью, а потому, что ему надоело выдерживать гнет отца (он уже на папашу и руку поднял), надоело «гнуть хребтину» на собственной пашне и скотном дворе. Макар Любавин ищет праздник для своей буйной и неуправляемой души, а этот «праздник» для него – в анархическом своеволии, в упоении разбойными набегами и безобразными пьяными кутежами после них. И он другого праздника и душевного раскрепощения не знает, не ищет и не хочет искать. Просто у него это приняло самые крайние, отталкивающие и преступные формы. Но ведь и другие герои романа – те, кому по пути с советской властью, делами которых она укрепляется, часто не знают, чем им облегчить душу, и ищут выхода в привычных, от прежнего времени, гулянках, «выступлениях» и нелепых чудачествах. Сергей Федорович Попов, Федя Байкалов, Яша Горячий, Ганя Косых…
«Ганя Косых, деревенский трепач и выдумщик, упился „в дугу“ – надел белые штаны, рубаху, вышел на дорогу и лег посередине.
– А я помер! – заявил он.
Кругом орали песни, плясали… Никто не замечал Ганю.
– Эй! – кричал Ганя, желая обратить на себя внимание. – А я помер!
Наконец заметили Ганю.
– Что ты, образина, разлегся здесь?
– Я помер, – скромно сказал Ганя и закрыл глаза.
– А—а–а!! – Поняли. – Понесли хоронить, ребяты!
Наскоро, пьяной рукой, сколотили три доски – гроб, положили туда Ганю, подняли на руки и медленно, с песнопениями, с причитаниями, понесли к кладбищу.
Впереди процессии шел Яша Горячий, нес вместо иконы четверть самогона, приплясывал и пел частушки. На нем была красная неподпоясанная рубаха, плисовые штаны и высокие хромовые сапожки—вытяжки.