Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Пашка Колокольников не поражает, конечно, интеллектом. Но мы ведь и снимали фильм не о молодом докторе искусствоведческих наук. Мы снимали фильм о шофере второго класса с Чуйского тракта, что на Алтае. Я понимаю, что дело тут не в докторе и не в шофере – в человеке. Вот об этом мы и пеклись – о человеке. И изо всех сил старались, чтобы был он живой, не «киношный»».

Многие мысли из «Послесловия…» (например, об истинной и мнимой культуре, о подлинной и фальшивой интеллигентности) найдут свое дальнейшее развитие и воплощение не только в последующих статьях Шукшина («Вопросы самому себе», «Монолог на лестнице»), но и в рассказах («Срезал», «Дебил», «Медик Володя», «Залетный»), и в фильмах («Ваш сын и брат», «Печки—лавочки»). Но статья эта – кстати, первая по счету у Шукшина, именно за ней вскоре последует «Как я понимаю рассказ» – невольно открывает собой целый ряд горячих и горьких авторских «послесловий» (многие статьи, интервью) ко всем другим фильмам Василия Макаровича, его то «спрятанную», то откровенную «тяжбу» и полемику с критиками, превратно понявшими и извращенно толкующими шукшинские произведения, и прежде всего кинофильмы.

Шукшин долго потом будет по отношению к критике и критикам в роли «отыгрывающегося», но первую его статью можно посчитать сегодня провидческой, такой, в которой автор не только «забежал вперед», но и дал «фору» своим оппонентам. А они не заставили себя долго ждать. В мартовском номере «Октября» за 1965 год выступила с хлесткой заметкой Лариса Крячко. Новому автору этого журнала было директивным тоном указано на недопустимость и вредность «в век, когда все учатся, – воспевать малограмотность героя, в век великих социальных революций проповедовать некую „сермяжную“ правду, смысл жизни искать в простейших растительных радостях…». А в мае того же года «Советский экран» напечатал такое вот ругательное зрительское письмо (кажется, что оно изготовлено по «тезисам» только что нами цитированной статьи): «Тов. Шукшин!

Посмотрела Ваш фильм «Живет такой парень» и, знаете, ничего не поняла.

Ваш фильм получил призы Венецианского и Ленинградского фестивалей. Помилуйте, за что?

Вы хотели показать славного парня? Так это по доброте душевной он не доехал до места командировки? Какое право имел Колокольников нарушить трудовой закон? Что будет, если все командировочные не будут доезжать до места назначения?

А речь нашего милого героя? Я – воспитатель детского сада. Мы бьемся за правильную культуру речи. Зачем вы нам мешаете?

А поведение? К чему эта расхлябанность и бескультурность? Он даже танцует в фуражке. А ведь в клубе никого больше не было в головном уборе.

Почему—то Вы старались подчеркнуть именно плохое в герое…

Кстати, в селе, где работает Павел, совсем отсутствует ГАИ. Иначе она напомнила бы, что во время рейса шофер не имеет права даже на кружку пива. А здесь бутылка «Московской». Ужас!»

…Удивительно, но когда перечитываешь шукшинское «Послесловие к фильму „Живет такой парень“» уже после ознакомления с данными «отзывами», то тебя охватывает ощущение, что статью эту Василий Макарович написал не только не раньше их, но и прямо как ответ на приведенные выше «критики». А – тут почти «мистика»! – автор письма сильно смахивает на ту самую «культурную тетю», несколькими точными штрихами нарисованную Шукшиным в «Послесловии…». Если послушаться таких «теть», то ни одного героя в нашей большой литературе и искусстве оставить нельзя, ни одного образа, ведь только литературные манекены «сверхположительны», только они не оступятся и не ошибутся, только им неведомы сильные чувства и страсти, и все у них ровно и уныло правильно, но даже и им, этим манекенам, приходится нелегко, стоит лишь чуть—чуть выйти их создателям из литературной схемы в реальную жизнь, полную борьбы и противоречий.

Впрочем, «культурная тетя» появилась у Шукшина впервые не в статье, а в рассказе «Критики», который был опубликован всего лишь за несколько месяцев до «Послесловия…» в том же – и это не случайно! – журнале «Искусство кино». Есть между рассказом и статьей и другие «переклички», без труда выявляемые при чтении произведений друг за другом.

В «Критиках» перед нами предстают не обычные и привычные критики – ученые мужи и публицисты. Живет в сибирской деревне Тимофей Макарыч Новоскомцев, 1890 года рождения, в прошлом плотник. При нем – внук Петька, тринадцати лет. Половина дедовой пенсии идет на билеты в кино: ни одного фильма не пропускают старый и малый, сидят в первом ряду. Больше всего они любят кино «про деревню». Любят, но… стыдятся нередко увиденного. Вот, скажем «представляют» им деревенского мужика, передового плотника. А какой он «плотник», когда не то что дед, мальчонка и тот видит, что отродясь этот «колхозник» топор в руках не держал и что с ним делать, не представляет. Видят они такое и недоумевают и критикуют одним дедовым словом – «хреновина». А как—то раз до того деду Тимофею Макарычу таковая, как выражаются «настоящие» критики, имитация производственной деятельности надоела, так его очередное кино «про деревню» заело, что он не выдержал (слегка под хмельком был) и запустил сапогом в экран телевизора – «само собой, вышиб все на свете, то есть там, где обычно бывает видно».

Приезжая «культурная тетя», гостья этой семьи, тотчас сбегавшая за милиционером, толковавшая все, что у них в Москве для таких «отрезвитель» существует, заметила осуждающе: «Вот такие пишут на студию». Увы, «такие» как раз и не пишут, скажем мы, хотя они и есть, если и неумелые, то, во всяком случае, самые здравые критики, но их—то и не слышат многие наши кинорежиссеры и сценаристы, и выходят фильмы о деревне «красивые», «душещипательные», в которых нет—нет да слышится что—нибудь вроде: «мил на тракторе, а я на мотоцикле за ним».

Рассказ «Критики» станет одним из звеньев в цепи шукшинской прозы и публицистики, осмеивающих иные «творческие поиски», презирающих и отрицающих в искусстве примитивизм, банальность, слащавость, придуманность и ханжество.

…И вот, казалось, что ему теперь, автору «Критиков» и «Послесловия…», лауреату двух кинофестивалей, что ему за дело до несправедливых и к тому же запоздалых, не могущих уже повредить успеху его первого фильма, ругательских отзывов в печати! А он переживает и расстраивается, как мальчишка, и никому из окружающих невдомек, что молчун и «угрю—мец» Вася Шукшин – совсем внутренне не защищенный, легко ранимый не только словом, но даже взглядом и жестом человек… В воспоминаниях Игнатия Пономарева рассказывается, в частности, как Шукшин беседует в ночном аэропорту с шоферами такси, внимательно прислушивается к их отзывам о «таком парне» и даже сам их на подобный «оценочный» разговор о фильме (и вообще о кино) незаметно наводит. Далее мемуарист делает вывод о постоянной тесной связи Шукшина с народом, говорит о том, что подобные «раскованные» беседы с «простыми людьми» давали ему темы для рассказов и т. п. Все это верно, но верно лишь приблизительно – «вообще». Нам же за такими ночными разговорами на площадях видится прежде всего не «общение с народом», не «творческая лаборатория» писателя и кинематографиста, а его отчаяние, вернее, импульсивное действие, направленное к тому, чтобы это отчаяние в себе заглушить, горькую печаль в разбереденной душе успокоить. Умом—то он понимает, что не могут все одинаково хорошо принять его фильм, а тем более понять и полюбить его героя почти так же, как он сам его любит и понимает. Но ум таких русских художников, каким был Шукшин, часто не в ладах с их сердцем, которому поистине не прикажешь. И на умозрительные утешающие резоны – на всех не угодишь! – душа художника отвечает одним: глубокой внутренней скорбью, переходящей в отчаяние, самобичевание, в горячие диспуты с самим собой.

(Не хочу, не имею права допустить, чтобы сказанное выше было воспринято кем—либо как критическая «лирика» или «метафора». Это – правда. Это – характернейшая черта максималистского художнического таланта Шукшина. Это видно, чувствуется и не столько в мемуарах о нем, сколько в его интервью и публицистике. Вот, скажем, идет деловая беседа Шукшина с киноведом Л. Ягунковой «От прозы к фильму» (Искусство кино, 1971, № 8). Василий Макарович совершенно справедливо, здраво и спокойно начинает объяснять причину непонимания и прохладного приема фильма «Странные люди» широкой аудиторией: «Опыт зрительских встреч с фильмом новеллистического построения равен нулю. Мое предупреждение в титрах, что это „три рассказа“, не сработало. Его пропустили, скользнули глазом – и забыли…» Но чем дальше движется беседа, тем беспокойнее она становится. Здравые размышления и справедливые сетования на эстетическую неподготовленность зрителя все больше и больше уступают место почти неприкрытой душевной боли и самобичеванию, и – вот он, несмотря ни на что, отметающий голос разума, сердечный надрыв художника – великий счет его к самому себе: «Да будь ты трижды современный и даже забегай с „вопросами“ вперед – все равно ты должен быть интересен и понятен. Вывернись наизнанку, завяжись узлом, но не кричи в пустом зале… Если же кто сказал слова добрые и правдивые и его не услышали – значит, он не сказал их».)

52
{"b":"133088","o":1}