Тело кладут на вторые сани. Накрывают. Еще один продолговатый куль.
За селом кладбище. На краю у леса — длинный ров, наполовину засыпанный землей и снегом — братская могила. Без креста.
Председатель сельсовета в городском пальто и в старой буденновке вертит ручку телефона. У стола несколько активистов. И шефы из города. Курят. Молчат.
— Алле! Алле! Гражданочка, дайте райвыконком.[45] Та я уже целый час кручу. Тут динаму можно запустить от того телефона. Алле! Выконком? Примите сводку. Сегодня фуражной помощи роздано колхозникам… И еще индивидуальникам тоже… Давали муку и пшено. Печеного хлеба нема. По форме „Д“ имеем сокращение. Сегодня вывезли пять. Еще двое есть такие, что, может, до завтра доживут… Что значит „много“? На той неделе куда больше было!.. Фельдшер приезжал, провел инструктаж актива, объяснил, как опухших кормить… Теперь ветеринара надо. Считай, все кони у нас висят. Из-под хвостов букеты — овод лезет. Мы с председателем колхоза и конюхи, кто поздоровше, голыми руками коням в жопы лезем, выгребаем того овода. Ремонт начали. Тут шефы хорошо подмогнули. Еще и еще напоминаю: семян у нас не хватит. Что в поставку забрали, что поели. Нужно и пшеницы и жита подкинуть. Там наша точная заявка лежит.
Потом председатель разговаривал с приезжими шефами. Повеселел:
— Обещают за неделю семена прислать.
Закурил папиросу. После махорочных самокруток она тошнотно сладковата. Но из вежливости он одобрительно причмокивает.
— Не повезло нашему селу! Можно сказать, не повезло. Хорошая у нас местность. И народ подходящий. Больше 90 процентов в колхозе. В прошлый год хорошо работали. И убрались хорошо. Пшеница 15 центнеров с гектара уродила. Хлебозаготовку выполнили и перевыполнили. Но по району — прорыв. И пошли нам встречные планы. Один, другой. На трудодень почти ничего не осталось. Полкило начислили, да и тех не выдали. И теперь каждый пацан видит, что это перегибы. А ведь еще месяц назад как было: вези хлеб или клади партбилет. Вот и получилась форма „Д“. Кто поумирал, кто из села поутикал… Сколько всего, не скажу. Это, может, в районе знают. А нам не сосчитать, кто уехал и живой, а кто по дороге умер? Но в общем каждая третья хата пустая стоит. И в других тоже форма „Д“ была…[46]
Весной в сельских лавках и в колхозных кладовых раз-два в неделю выдавали пособие: мешочки муки, гороха, круп, консервы, иногда печеный хлеб.
В очередях стояли и сидели женщины, закутанные в платки поверх кожухов или плюшевых жакетов. Им все еще было холодно, даже в солнечные дни. Отечные лица, тусклые, будто незрячие глаза. Мужчин было меньше. Худые, сутулые, они казались более истощенными рядом с опухшими закутанными женщинами.
Пугала тишина этих очередей. И старые и молодые бабы разговаривали мало, слабыми голосами. Даже самые сварливые переругивались тихо и как-то бесстрастно.
Председатель сельсовета, очень худой, бледножелтый — ожившая мумия — старался бодриться, рассказывая шефам:
— На сегодняшний день имеем обратно улучшение. Ни вчера, ни завчера смертности не было. За всю ту неделю только четырех похоронили и то двое — от разных болезней. Застудились и вообще уже старые люди. А кто от недостатка питания — так уже совсем мало стали умирать. И даже можно сказать, некоторые больше от несознательности. Как стали помощь получать, как вышла первая травка, первая зелень, начали очень сильно есть. А здоровье ж слабое. Надо помалу, обережно. Но есть такие, что они хоть дорослые дядьки, а хуже малых детей: как увидел борщ или кашу, хоть макитру, хоть ведро, пока все не съест — не отвалится. А потом у него кишки перевертываются не туда, куда надо. Ну вот как у коня, если клевера пережрет или холодной воды перепьет — живот горою и копыта откинул… Или, бывает, что батько получил свежий хлеб на всю семью — буханки полторы или две, а пока домой нес, все и сжевал. Дети голодные плачут, а он за живот хватается, криком кричит. А потом уже и не дышит. Вот так и помирают, не с голода, а через глупость. Но это все больше мужики. Бабы — те, можно сказать, сознательнее насчет питания. Или терпеливее. И, конечно, они детей больше жалеют. Бабы не так умирают…
Не так, но все же умирали и бабы. Еще и в мае, когда началась прополка овощей. Самая женская работа.
…Жаркий майский полдень. Полольщицы бредут по черным бороздам между рядами ярко зеленых молодых листов. Тяжело ступают. Медленно нагибаются. Еще медленнее разгибаются. Некоторые уже только ползут на четвереньках. Тускло темные узлы среди свежей веселой зелени.
Одна остановилась. Не то прилегла, не то присела. Через час кто-то заметил.
— Ой, лышенько, тетка Одарка, сдается, померли! А я думала, они отдыхают.
…Тело с трудом тащат на растянутых платках. Такие же грязно серые. Такие же безмолвные. Одна потихоньку плачет.
Но весной хоронили уже в отдельных могилах. И в гробах. Умирали все реже. Во второй половине мая целыми неделями не было похорон.
Июньский день. В колхозный полевой стан приехала районная агитбригада. Парни в расшитых сорочках, в синих шароварах; девчата в венках с лентами, в еще более пестро вышитых сорочках, в разноцветно-многослойных юбках, в нарядных сапожках.
Обеденный перерыв. За дощатыми столами бабы хлебают из глиняных мисок густой кулеш. На очаге под навесом котлы. Пахучий пар вареного пшена.
Бабам жарко: они в белых платках, в светлых кофточках или в холщевых нижних сорочках. Поэтому еще темнее лица и руки, закопченные загаром. Отечных не видно. Почти все очень худые, задубевшие, усохшие, как старая кора на поленьях.
И уже не безмолвные. Хотя работали с восхода — „проверяли“ свеклу, окучивали картошку, выпалывали сорняки на капустном поле. Молодые пересмеиваются, разглядывая нарядных гостей.
Те выстроились перед столом. Дирижер в пиджачке возглашает сипловатым тенором:
— В честь ударников социалистических полей наш хор исполнит народные песни.
…Дывлюсь я на нэбо
Тай думку гадаю…
Поют голосисто, дружно. И сразу слышно, что певцы не городские. Поют не округленно-мелодично, как на сценах, на эстрадах, а заводят высоко-высоко, протяжно и громко. Так поют в селах — на гулянках, на свадьбах.
Бабы оставили миски, отложили ложки. И застыли. Иные прислонились друг к другу, жмутся кучками.
И вдруг одна заплакала. И еще одна. Тихо плачут. Закрывают лица косынками.
В хоре заминка. Дирижер оглянулся. Шепнул. Тоненькая девушка в венке начала весело:
Ой, за гаем, гаем,
Гаем зелененьким…
Хор подхватил торопливо, залихватски:
Там орала
[47] дивчинонька
Волыком чернэньким…
А бабы плачут. Еще одна. И еще одна. Сперва те, кто постарше, а там и молодые. И плачут уже в голос, навзрыд.
Орала, орала,
Втомылась гукаты,
Тай наняла козаченька
На скрипочку граты…
Певцы начали сбиваться. Нарядные девчата-хористки утирают глаза и мокрые щеки. Дирижер оглядывается растерянно.
— Что ж это, товарищи-бабоньки? Что такое? Почему слезы? Кто ж это вас огорчил? Мы ж стараемся повеселее…
Бабий плач прорвало криком.
— То не вы, то не вы! Ой, люди добрые! То мы сами. Мы ж больше никогда не спиваем… Ой, когда ж мы только спивали! Мы те песни и во сне уже не сльшшм… Мы ж все только хоронили… Мы ж сами уже мертвые… Ой, мамочка моя родная, где твои косточки?.. Ой, деточки мои коханые, голубятки мои, я ж над вашими могилками не плакала, я ж вас чужому дала без гробов хоронить…