Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Глава девятая ПОСЛЕДНИЕ ХЛЕБОЗАГОТОВКИ (1933)

Горе мне в моем сокрушении, мучительна рана моя, но я говорю сам себе „подлинно это моя скорбь и я буду нести ее“.

(Иеремия 31, 29)

Був piк смертей, пекельних скрут, Був тридцять третiй piк.

Микола Руденко

Миргородский район в декабре 1932 года все еще не выполнил плана хлебозаготовок. Обком направил туда выездную редакцию двух газет „Социалистическая Харьковщина“ и нашего „Паровозника“, чтобы издавать газеты-листовки в отстающих селах. Нас было четверо: два миргородских паренька — наборщик и печатник, и два харьковчанина — мой заместитель Володя Ив. и я. Все наше имущество — несколько наборных касс, ручная печатная машина „Американка“ и два-три мешка бумаги, уже нарезанной на листы, — умещалось вместе с нами в одних больших санях.

В селе Петривцы уполномоченный районного ГПУ рассказывал:

— Тут во всех селах есть контрреволюционные элементы. В Петривцах на сегодняшний день живут человек двадцать таких, кто вернулся с Соловков, с Нарыма, с разных допров; кто по амнистии 27 года, а кто и позже. И не какие-нибудь воры-конокрады. За тех милиция заботится. А я вам говорю только за тех, кто с оружием на нас ходил, нашу кровь проливал. А в Поповке, можно сказать, целое бандитское гнездо. Село большое — тыща четыреста дворов, но с них в колхозе меньше пятисот. Самый малый процент во всем районе. Зато имеются данные, что в полутораста дворах прячут оружие. И не только наганы, но и обрезы. У них там и гранаты есть и пулеметов штуки три где-то захованы. Это точно известно. По всему району полно таких, кого и не сажали никогда, но известно, что они воевали у Петлюры, у Махна, у Маруси, у Ангела… Тут в гражданку разных банд было, как блох на Шарике.

Мы верили ему безоговорочно; сам он был сыном забойщика, до армии работал на шахте. Когда призывался, взяли в войска НКВД; там учился и стал оперативным работником. Он улыбался широко, белыми рафинадными зубами, глядел прямо, приветливо. Русый чуб он тщательно расчесывал на две густых запятых по вискам, — такая прическа называлась почему-то „политика“.

Поместили нас втроем — Володю, его и меня — в хате единоличника-середняка, не выполнившего хлебозаготовку. Колхоз выделял нам харчи и топливо. Хозяева перебрались к дочери. Хозяйка приходила топить печь и готовить. В первые недели у нас бывал изредка хлеб и даже мясо. Но потом обычно макуха (жмыхи подсолнечника), мелкий картофель, сладковатый от промерзлости и горьковатый от гнили, реже — пшено, горох и квашеная капуста.

Наш уполномоченный пытался нас воспитывать, приучать к „армейскому порядку“. Напоминал, что нужно бриться и не надо оставлять грязную посуду на столе.

— Соберем, товарищи, кучкой и поставим на припечек… Ну, зачем ты бычка на пол бросаешь? Ну и пусть он глиняный, не загорится. Но зачем хозяйке за нами убирать? Она хоть и не выполнила хлебозаготовку, но трудовая крестьянка. Да и себя уважать нужно. Мы здесь живем, здесь питаемся, чего ж мусорить? Чистота — залог здоровья.

Он каждый день заботливо чистил щеткой синюю буденовку и длинную серую шинель, подолгу драил сапоги суконкой. И укорял нас:

— Вы бы, хлопцы, кожухи хоть потрясли. Вы ж ими на печи укрываетесь. Посмотрите, и солома, и крейдой (мелом) замазаны. А вы кто такие? Представители харьковского пролетариата! Товарищи из красной столицы. Значит, надо иметь вид как следует. Не фасон давить, нет, не комчванство напускать. Но чтоб порядочек, как в Красной армии: подтянутость, дисциплина. И вся выходка боевая, аккуратная… Что значит, что вы не военные? Мы все тут красные бойцы хлебного фронта.

Он умел дать понять, что причастен к особым, государственным делам. Маузер в лакированной деревянной кобуре он ни разу не позволил никому из нас подержать, даже разглядеть вблизи эту заветную мечту моей юности.

— Нельзя, хлопцы, нельзя. Это не цяцька, а боевое оружие.

Хлебный фронт! Сталин сказал: борьба за хлеб — борьба за социализм. Я был убежден, что мы — бойцы невидимого фронта, воюем против кулацкого саботажа за хлеб, который необходим для страны, для пятилетки. Прежде всего — за хлеб, но еще и за души тех крестьян, которые закоснели в несознательности, в невежестве, поддаются вражеской агитации, не понимают великой правды коммунизма…

Мы не считали их противниками и не чувствовали себя среди них враждебными чужаками. Ведь в каждой деревне мы находили товарищей, единомышленников.

В Петривцах нашим наставником стал голова сельрады (председатель сельсовета) Ващенко. Он в германскую войну дослужился до унтера, имел двух Георгиев, а в гражданскую командовал ротой.

— Тогда лёгше было. От верьте, не верьте, а куда лёгше. Все было ясно-понятно. Туточки, значит, своя часть, своя позиция; а там, значит, враг — кадеты, петлюры или махны. Ну, значит, гады, контра! Ну и даешь им прикурить. С пулеметов и с винтарей залпами! А потом змейкой в обход или цепью в лоб — на ура. Штыком коли! Прикладом бей! Кто не поднял руки кверху — в могилевскую губернию! И давай дальше марш-марш! Даешь Крым! Даешь Варшаву!.. Все ясно-понятно. А теперь противник, может, коло тебя сидит, может, с тобой за ручку здоровается. Наган у меня, правда, есть, но его в кармане держи. И выймай только в самой крайности: для отчаянной обороны или для виду. Для понта, чтоб пугануть какого самого-рассамого гада. Но и это часто нельзя. А фронт, между прочим, везде вокруг. Я так считаю, что одной пшеницы у нас в Петривцах должно быть тысячи две пудов закопаны-попрятаны. Затаились гады-индюки.[34] Сами одну макуху едят. Есть такие, что уже и дети пухнут. Но ям не открывают. Надеется такой надувальник, что пересидит хлебозаготовки, что мы отстанем, — он тогда выкопает и жировать будет. Или уже только боится, что яму найдут, все до зерна заберут. И обратно семья голодная; а самого до белых медведей… Дядьки ведь у нас какие? Хитрые-хитрые, а дураки. Я их добре знаю. Сам ихнего корня. Тут родился, в десяти километрах. И уже с шести годов на куркулей работал. Мать наймичкой была, вдовая. Я у нее один. Еще до стола не дорос, а уже хозяйских гусей пас. А потом, как в школу пошел, один-два дня в неделю учился. А все другие и все утра и все вечера — коло хозяйских коров, свиней да овец старался. И пахал и косил… А ведь только в четырнадцать годов первые гроши получил. Два, потом три рубля в месяц положили. А то раньше все только за „натуроплату“: за харчи, за жилье. Летом в клуне, зимой в хатынке, что одним боком до печки, а другим до коровника. И за одежу — обноски хозяйские драные… Мама так в наймичках и померли. Застудились весной. Чоботы у них были только, чтоб в церкву ходить, на праздник погулять. А так, зимой носили постолы с онучами; а то — всегда босые. И по стерне, и по лесу, по всем колючкам… Мама говорили, что у них ноги задубелые, не хуже копыт. Но постолы промокают; мама и застудились. Горячка трясла. Как пьяные стали или как в тифу: говорили всякое, песни спивали. Так и померли в холодной клуне на соломе. Хозяин не пустил фершала позвать. Лошадь не дал за ним поехать… „Ничего, — сказал, — отлежится. Она баба здоровше всех. А лошади нужны сейчас навоз возить. Весна какая пошла — весь снег за неделю отмыла. Земля уже мягкая…“ Навоз он вывез. А мама померли. И я еще к нему кланяться ходил, чтоб дал рубля два на попа и на гроб. Не подарил, нет, с нашего заработанного. У того куркуля прынцып был: платить наймитам только в осень, когда все уберет. Я тогда так разнервничался за маму и за ту куркульскую жадность, что схватил колун и на него… Если б не вцепились хлопцы, так бы и зарубал. И на каторгу пошел бы не жалеючи. Он тогда злякался — отдал все гроши и выгнал. „Иди, куды хотишь, но подальше от села. А то скажу старосте и стражникам, что ты гайдамака, убивец…“ Я тогда всю Украину прошел насквозь. У куркулей работал и в панских хозяйствах. И в городе и на шахтах. Аж пока в солдаты не взяли…

вернуться

34

Единоличников-индивидуапьников дразнили „индюками“, „индейцами“, „надувальниками“.

56
{"b":"133044","o":1}