Секретарь редакции Юлий Митус тоже помогал, даже отдавал излишки своего „портфеля“, но при этом не забывал строго поучать:
— Ты, дорогой радиовещатель, кажется начинаешь думать, что твоя газета есть главная газета на заводе. Пожалуйста, не забывай: радио должен быть вспомогательный сила для партийная печать. А то может получиться ненужный параллелизм. Даже вредная партизанщина…
Митус, бывший латышский стрелок, долго работал в армейских газетах. Он еще донашивал старую гимнастерку и сапоги. И навсегда сохранил военные нравы: был пунктуален, педантично опрятен, непоколебимо убежден: „дисциплинка прежде всего, нужна везде“, и ревниво заботился о чести своего подразделения. Он никогда не старался выделиться, командовать напоказ, никогда не кричал, не суетился. Но именно он руководил газетой, был всегда на месте — Кулик часто отлучался по литературным делам, — а Митус „собирал“ каждый номер, составлял макет, отвозил в городскую типографию, был хорошим метранпажем. Он же „проталкивал“ газету в машину, оттесняя соперников с других заводов. И часто сам привозил тираж и следил, чтобы газеты не залеживались у почтовиков.
Мы ничего не знали о его семье, о личной жизни. Он приходил в редакцию раньше всех; когда мы там ночевали, он будил нас на рассвете. После двух-трех бессонных суток, как бывало в пору штурмов, он, в отличие от всех, был опрятен, чисто брит, ни пылинки на сапогах, ни морщинки на гимнастерке. Только веки припухали и розовели под редкими светло-русыми ресничками.
Он, в отличие от Кулика, ревновал к успехам „Радиопаровозника“, но все же относился ко мне хорошо и только хотел подчинить своей главной редакции.
— Как сказал Владимир Ильич — газета должна быть коллективный организатор. У нас один завод, одна партийная организация, одна профсоюзная, одна комсомольская… Зачем две газеты, два коллективных организатора? Не зачем. Ты хороший массовик. Хорошо организуешь рабкоров. Значит, ты должен работать с нашей редакцией. А не отдельно. Это в буржуазных странах, где разные партии, там разные газеты. Но ты же — не другой партии.
Даже в самых сокровенных мыслях я отожествлял себя с той партией, в которой формально еще не состоял. И готов был подчиниться самой суровой дисциплине, самой взыскательной цензуре. Хотя без этого, вероятно, работал бы много лучше и с большей пользой для той же партии. Слепая готовность к самоотречению, к безоговорочному послушанию, отказ от всех искушений свободы впоследствии приводил меня к мучительным схваткам с совестью, к трудным борениям с самим собой.
Покорность всеохватному партийнодержавию не только оскопляла мысли и души верноподданных партийцев, но, в конечном счете, вела к исчезновению самой партии. Остатки ее живых сил были разгромлены уже к 1938-39 г.г. Основы ее идеологии разрушались на протяжении всех последующих лет. Когда в годы войны вступали в партию мои друзья, товарищи и я, для нас это было эмоциональным, патриотическим порывом. И менее всего партийным, идейным выбором. Почти никто не думал уже о программе, об идеалах, о принципах марксизма. И нас не потрясало, не огорчало то, что вместо „Интернационала“ зазвучал новый державный гимн — бездарное подражание церковным хоралам. Девиз „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ был заменен заклинанием „Смерть немецким оккупантам!“ Коминтерн, КИМ, МОПР распустили так же легко и просто, как до этого ликвидировали общество бывших политкаторжан, Союз эсперантистов, республику немцев Поволжья…
Пропасть между названиями и сущностью, между словами и делами становилась все шире и глубже.
Сегодняшняя КПСС в отличие от РСДРП/б/ и РКП/б/ уже не партия и даже не идеологическая в обычном смысле этого понятия организация, а мощное административное учреждение, так сказать церковнообразное, административное и полицейское. Оно становится все более массовым, громоздким, иногда почти аморфным, но остается достаточно централизованным и мобильным. Через него действуют главные силы, управляющие всей страной. Но в нем уже почти не найти и следа тех наивных, революционных мечтаний, тех самозабвенных, искренних — часто убийственных и нередко самоубийственных — порывов, которые будоражили нашу молодость.
Митус убедил меня, что радиогазета должна слиться с главной редакцией. Это требовалось еще и потому, что я не был даже кандидатом комсомола и не мог оставаться ответственным редактором.
Я подал заявление в комсомол. Но заводской комитет ВЛКСМ сослался на то, что не прошло и года с тех пор, как мною „были допущены грубые политические ошибки, вплоть до участия в троцкистском подполье“, и постановил, что я должен идти к станку, „повариться в рабочем котле“ и вступать в комсомол через цеховую ячейку. Направили меня в ремонтный цех. Работал я сначала слесарем, потом токарем. В те дни, когда работал в первую смену, вечер был посвящен редакции, когда переходил во вторую смену, то ночевал в редакции, а потом с утра и до начала смены занимался газетными делами.
Мне поручили заведовать массовым отделом — я должен был вербовать рабкоров, помогать редакциям цеховых стенных газет, устраивать „рабкоровские рейды“ для проверки „узких мест“, т. е. участков производства, которые не выполняли плана.
Наш паровозный завод производил не только паровозы, но и тяжелые гусеничные тракторы „Коммунар“, дизели и быстроходные танки БТ. Часть тракторов поставляли в армию для артиллерии, а часть дизелей — во флот для подводных лодок. Все это считалось тайной: некоторые детали даже в стенных газетах нельзя было называть собственными именами, а только нумеровать.
Мы верили, что наш „БТ“ — лучший в мире танк. Мы радостно слушали рассказы о том, как на параде в Москве три первых стремительных БТ восхитили вождей на мавзолее и напугали иностранных военных атташе. „Коммунар“ был наилучшим из всех тракторов планеты. Он таскал штабеля экспортного леса в далекой северной тайге и самые тяжелые пушки. И наш дизель, который производили по немецкой лицензии, был непревзойденным.
В начале тридцатого года на ХПЗ числилось восемь тысяч рабочих, а три года спустя — уже 35 тысяч. Большинство пришло из деревень. Многие еще продолжали жить в пригородных селах. Их называли „поездники“.
Лучшим нашим рабкором был слесарь из паровозосборочного Илья Фрид. Тридцатипятилетний, он нам, девятнадцатилетним, казался пожилым. Говорил негромко, часто насмешливо, иронично, но и добродушно, держался просто, не „давил на авторитет“, хотя в партию он вступил еще гимназистом в 1918 году в подполье в Полтаве при немцах. Был красноармейцем, политработником. В двадцатые годы работал в Одессе председателем завкома табачной фабрики. В 1928 году его исключили из партии за то, что он в 1927 году голосовал за оппозиционную платформу. Он сохранил резолюцию партийного собрания фабрики. В ней перечислялись боевые и производственные заслуги, а в конце говорилось, что тов. Фрид „честный, принципиальный коммунист, отзывчивый товарищ, отличается искренностью, правдивостью, однако собрание считает нужным исключить его из рядов КП/б/У, поскольку он отказался достаточно решительно осудить допущенную им ранее грубую политическую ошибку. Хоть он и не вел оппозиционной деятельности и выполнял решения ХV-го партийного съезда, но, отказавшись правильно оценить антипартийный, антисоветский характер оппозиции, не может находиться в рядах партии“.
Из Одессы он уехал в Сибирь, стал рабочим. Ежегодно по нескольку раз писал в ЦК, прося восстановить, так как безоговорочно поддерживает решения всех партийных съездов и пленумов ЦК и осуждает все виды оппозиций. Но каждый раз местная партийная организация, которой ЦК поручал рассмотреть его дело, отказывалась вернуть ему партийный билет, так как он „недостаточно разоружился“, „недостаточно искренней“.
Фрид был убежден, что напоминать о значении Троцкого в революции и гражданской войне, напоминать, что Ленин называл Бухарина „любимцем партии“, — политически бестактно. Об этом следует молчать. Но утверждать, что они всегда были врагами Ленина и врагами Октября, — значит лгать, искажать историю.