Мы слушали споры и перебранки, читали дискуссионные статьи, рябившие ироническими кавычками, спаренными вопросительными-восклицательными знаками, обличительными скобками „курсив мой!“ и уснащенные грозными идеологическими проклятиями…
Слушали, читали и терялись. Недавно только с трибун и в газетах обличали Миколу Хвыльового за „буржуазный национализм“. Иные пролетарские критики обзывали его просто фашистом. А я любил его поэтическую прозу о революции и гражданской войне, особенно повесть „Кот в сапогах“. Он писал о красноармейцах, о восставших крестьянах с неподдельной силой привязанности, с нежностью… Правда, его полемический призыв „как можно скорее и подальше удирать от русской литературы“ и мне представлялся безрассудным заблуждением. Но ведь это вырвалось в горячке спора с великодержавниками. Зачем же сразу поносить его как смертельного врага и призывать всех на борьбу с „мелкобуржуазным антисоветским хвыльовизмом“?.. Но не прошло и двух-трех лет и уже сам Хвыльовой, обличая „Нову генерацию“, обвинял ее авторов в… „хвыльовизме“, в „мазепинстве“ и в „чистом нигилизме, который оборачивается национализмом“.[21]
Все эти дискуссии были, конечно, любопытны. Однако порой раздражали и сердили: сегодня кажется, что прав этот, а завтра убеждает его противник, да и сам обруганный убедительно кается, разъясняет свои ошибки…
Меня злило, иногда приводило в отчаяние собственное неумение, неспособность разобраться в таких спорах, самому понять или хоть почуять, где правда, где кривда.
Зато всех нас, вчерашних школьников, бесспорно занимала поэтесса „Авангарда“ Раиса Т. Маленькая, тоненькая, очень густо накрашенная, она читала стихи, в которых рассказывала, как впервые отдавалась:
Ты так просыв мэнэ, будь моею, И сталося. Вэлык закон буття. В трави забулы мы томик Гейне. На витри лыстя його шелестять…
В другой строфе поминались даже „червоны плямы в лентах матинэ“. Мы спорили, следует ли это полагать небывалой поэтической смелостью, либо зарифмованным эрзацем древнего обычая — вывешивать на воротах окрававленную простыню новобрачной.
В русской секции вожаками были Меттер, Корецкий и Санович. Обычно председательствовал Меттер, иногда он читал свои рассказы. В одном из них действовали несколько стандартных персонажей тогдашней советской беллетристики; автор прятал их в кладовке, вызывая по мере надобности, а они жаловались, бунтовали.
Маяковский, приезжая в Харьков, бывал в доме родителей Юры Корецкого, хвалил его стихи.
Мне очень понравилась баллада о хитром персидском рыбаке, которого не смутил коварный вопрос шаха, какого пола выловленная им диковинная рыба:
Эта рыбка говорит: Гер-ма-фро-дит…
Широколицый, широкоплечий Юра читал чуть нараспев, скандируя:
Благо-ухает фарсидская весна,
В карманах туманы звенят.
Раздайся народ во все стороны,
Эх, и кутит рыбак здорово!
Тосик Санович, тихий, задумчивый интеллигент, считался наиболее радикальным из всех новаторов:
Устерзанные ветра над Украиной каркали,
Длела сии зимовитая остынь,
Являя застуженному Харькову
Доцельную приверженность Осту.
Его любовные стихи казались нам вразумительнее:
И губы. И ты. И квартира один.
И звонок, который единственен и вечен.
На собраниях „Авангарда“ каждый, договорившись заранее, мог прочесть свои стихи или рассказ и каждый присутствовавший мог участвовать в обсуждении прочитанного. Я не решался. Когда тебе еще нет шестнадцати лет и ты ни разу не видел своего имени, изображенным печатными буквами, то и 18-19-летний автор произведения, опубликованного в журнале или в газете, представляется бывалым литератором.
Самым привлекательным из молодых, но уже известных, был Саша Марьямов. Высокий, светлорусый, плечистый — таким я представлял себе Джека Лондона и его героев. И он действительно был им сродни. Семнадцатилетним он „ходил“ на корабле из Одессы во Владивосток; потом издал книгу путевых очерков „Шляхи пид сонцем“ (1927 г.). Писатель и моряк. Что могло быть прекраснее, завиднее такой судьбы? Но он не важничал, не задавался и перед нами, вчерашними школьниками. Когда мы спорили о книгах, о стихах, было явственно, что он много знает, много читал. Но даже самых невежественных собеседников он выслушивал терпеливо; возражал горячо, но не злился, не ругал, не выказывал презрения.
В большой проходной комнате, которая служила читальней, посередине стоял стол с газетами и журналами, а по стенам — диваны или кресла. Там обычно сидели или слонялись те, кто ожидали собрания, отдыхали после прений, назначали встречу приятелям…
„Взрослые“ писатели не замечали нас. А мы были не настолько развязны, чтобы набиваться. Тем более охотно и доверчиво знакомились мы с теми, кто с нами заговаривал.
Невысокий человек в сером френче, галифе и зашнурованных сапогах, пристально глядя, спросил:
— Вы, т-товарищи, какой части? Я имею в-виду, какого герба? Не понимаете? Значит, еще нек-крещенные. А ведь здесь все куда-то приписаны. Есть чистые пролетарии, есть селяне-плужане или н-новые дегенераты или стрикулисты-авангардисты… А вот я — одинокий рыцарь пера.
Он говорил, издавая странный запах — смесь трубочного табака, цветочного одеколона и сладковатого дыхания эфира.
— Читали записки адъютанта Май-Маевского?[22] Это и есть я. Опубликовал, разумеется, под псевдонимом. А в литературе известен как Арген. Т — тоже псевдоним. В девичестве я — Аркадий Генкин. Честь имею.
Он щелкнул каблуками, слегка пошатнулся и каждому из нас пожал руку.
Арген писал фельетоны для „Вечернего радио“ и „Червоного перца“, куплеты, частушки и скетчи для „живых газет“, юморески для разных ведомственных журналов. Везде обязательно выпрашивал авансы и ежедневно пил.
— Так уж привык. Пью все, кроме воды и керосина. Великой жаждою томим… Друг Марса, Вакха и Венеры… Однако Марс нынче на покое. Отгремели трубы боевые. А с Венерой надо поосторожнее. Которая милка дорогая, то уж такая дорогая, что никаких авансов не хватит. А на выпить и понюхать и вовсе не останется. А которая подешевле, та весьма опасна. „Я пою в стихах лирических о страданьях венерических“. И опять-таки расходы. Лекари-венерологи дерут как живодеры, не меньше трешки за визит. А за курс давай червончики. Я дал ему злата и проклял его. Нет, господа-товарищи, Вакх и дешевле и здоровей. Кому чару пить, кому здраву быть? Веселие Руси есть пити. И Украины тоже!..
Арген стремительно заводил дружбу с каждым, кто готов был его слушать, и тем более с тем, кто пил с ним и мог угостить понюшкой марафета (кокаина).
Он жил в полупустой комнате в большой захламленной коммунальной квартире вблизи старого базара. Ответственную съемщицу, толстую и крикливую бабу, он в глаза величал „ма шармант мадам“, а за глаза называл „моя бандерша“. Она была продавщицей ларька и подкармливала его в дни полного „декохта“ (безденежья). Однажды она прибежала в редакцию „Вечернего радио“ с воплем:
— Ой, люди, идите скорише, Аркашенька повесился! Комната запертая, но я скрозь дырочку увидела: висит в угле.
Дверь без труда взломали. В углу Арген, понурив голову и далеко высунув язык, стоял, подогнув колени, на своей койке. К френчу был приколот лист бумаги с красной карандашной надписью: „Жертва новой инструкции об авансах“.
Когда ворвалась толпа, созванная голосистой мадам, он выпрямился и сказал:
— Вот именно так я повешусь — клянусь и присягаю, если сегодня же не получу хотя бы три червонца аванса!