Несмотря на то что маэстро спрятал свою рыжую шевелюру под белоснежным париком, мы заприметили его, едва успели занять наши сиденья. Вивальди был без маски, и по его лицу мы сразу поняли, что его мучает неуверенность в себе, знакомая перед концертом любому солисту. Он, казалось, уставился прямо на нас, неодобрительно морща нос, но потом отвернулся.
— Ха! — сказала Марьетта.
Тем временем публика уже начала топать ногами и громко требовать, чтоб начинали представление. Мне на тыльную сторону ладони шлепнулся плевок, и я вскрикнула от отвращения, но подруга немедленно шикнула на меня.
— Dio! — выдохнула она, когда на сцену выплыла пышногрудая дива.
Слушатели разразились неистовыми аплодисментами.
— Ты только взгляни на нее!
Обряженная в костюм восточной рабыни, певица и не думала сообразовывать с ним свои манеры. Опера еще не началась, и дива попеременно то раскланивалась, то широко разводила свои пухлые, унизанные бессчетными украшениями руки в ответ на знаки внимания зрителей. На сцену хлынул ливень букетов с прицепленными к ним, как мне подумалось, любовными записками и мадригалами. Из-за кулис выбежала темнокожая женщина — по всей видимости, не участвовавшая в представлении — и принялась собирать подношения публики в корзину, а затем так же поспешно скрылась в другой кулисе, сопровождаемая гиканьем и ободрительными возгласами мужчин, сидевших вокруг нас.
Под гром аплодисментов на сцену вышел композитор, автор оперы. Заиграла музыка, и занавес разошелся, явив такую пышную и мастерски выполненную декорацию, что публика ахнула и пришла в еще большее оживление. Дива, заметно раздраженная событием, отвлекшим от нее внимание зрителей, стояла, притопывая ножкой и теребя темные локоны парика, ниспадавшие ей до пояса.
Наконец публика успокоилась. Певица собралась и запела.
В 1704 году, в карнавальный сезон, правление организовало для figlie di coro посещение оперы. Тогда я была еще столь мала, что мои воспоминания об этом визите перемешались с историями, которыми воспитанницы делились друг с другом, так что вскоре я уже не могла отделить фантазию от действительности. Тем не менее такого рода приключение вызвало у всех побывавших в театре воспитанниц исключительные по силе переживания. Некоторых девушек пришлось даже поместить в лечебницу из-за истерик — настолько глубоким было впечатление от спектакля. Именно по этой причине подобный опыт больше не повторялся.
Тем не менее и много лет спустя были и рассказы о давнишнем походе, и попытки вспомнить отдельные музыкальные фразы, и даже случалось разыгрывание нами в дортуаре при свечах целых сцен из того спектакля. Опера — и сама музыка, и возможность пойти туда, где тебя увидят люди, — оставалась для многих сладостнейшей из сиротских грез.
Теперь-то я догадываюсь, что дива на том вечернем спектакле в Сант-Анжело была довольно посредственной певицей по сравнению с теми, что выступали в крупнейших театрах Венеции, но тогда нам с Марьеттой она показалась настоящей богиней. Ни разу в жизни нам не доводилось слышать ничего подобного. Живость ее трелей и тремоло наводила на мысль о скрипичной музыке. Вивальди добивался, чтобы мы заставили наши инструменты петь человеческим голосом — а здесь человеческий голос по утонченности и выразительной красоте уподоблялся скрипке.
Нам никогда не давали исполнять такую музыку — если не считать тех затертых и полузабытых отрывков, что мы распевали в ночных рубашках. Старик Гаспарини, в те времена maèstro di coro и старший над Вивальди, поддавшись на наши уговоры и улещивания, ухитрялся под шумок вставлять в духовные оратории отрывки из опер. Но все это, как я тогда убедилась, было лишь бледной тенью настоящей оперы. Какие костюмы! А декорации! Поступь и позы исполнителей!
Я перевела взгляд с певицы на Марьетту — она вся трепетала. К тому времени мы обе приподняли маски, чтобы лучше видеть сцену. Но теперь я закрыла глаза, чтобы лучше воспринимать звук, не отвлекаясь на выпученные глаза и поблескивающие зубы дивы, за которыми мелькал ее язык — словно змея в пещере.
Мое блаженство было прервано потасовкой, разгоревшейся между гондольерами, сидевшими позади нас. Затем у самого моего носа пролетела шахматная фигура и угодила в затылок сидящему передо мной человеку. Тот немедленно вскочил и затряс кулаком, выкрикивая ругательства.
Я снова опустила на лицо маску, но прежде другой зритель, мой ближайший сосед, протянул руку и ущипнул меня за щеку, причмокнув губами, а затем проскрипел мне в ухо, обдав чесночным запахом:
— Una bella mozzarèlla!27
Я обернулась к Марьетте и обнаружила, что та не только уронила свою маску на пол, но и расстегнула ворот рубашки, обнажив и шею, и почти целиком плечи. Рот ее был полуоткрыт, глаза блестели, а пальцы, когда я коснулась их, показались мне ледяными. Она стряхнула мою руку, словно докучливую муху, не отрывая зачарованного взгляда от дивы.
Еще одно письменное послание, на этот раз более увесистое — вероятно, утяжеленное булыжником вместо цветка, — попало певице по ноге в тот момент, когда она тянула заключительную ноту своей арии. Все увидели, что дива закрыла рот и погрозила кулаком в ту сторону, откуда прилетел снаряд. Но последняя нота — волнующее ля над верхним до — еще дрожала в воздухе, словно добрав и силы, и красоты, и даже страсти.
Публика смеялась и аплодировала, а я с ужасом смотрела на Марьетту — это она подхватила прерванную ноту и теперь, закрыв глаза, тянула ее, и голос звучал все сладостнее и громче.
Дива перестала браниться, сощурилась на огни рампы и в большом замешательстве открыла рот, чтобы подхватить ноту снова.
Я же, сообразив, что происходит, спешно подобрала с пола упавшую маску Марьетты и дернула подругу за руку, побуждая ее бежать прочь из залы.
Она разлепила веки и непонимающе огляделась, словно разбуженная сомнамбула, очнувшаяся не в собственной постели, а в незнакомом месте.
— О Dio! — простонала она. — Что я наделала?
Чья-то тяжелая рука легла мне на плечо, и, обернувшись, я увидела двух стражников инквизиции. Марьетта попыталась вернуть на лицо маску, а на голову — шапку, но, разумеется, было уже слишком поздно.
— Какие цыпочки здесь водятся! — проронил один из стражников. — Отведем их обратно в гетто — или сразу в тюрьму?
— Оставь свои шутки, — перебил второй. — Не видишь разве, что они напуганы до полусмерти?
Я уронила маску, закрыла глаза и, удрученная стыдом, понурила голову.
— Ладно, пойдемте, голубушки мои, — вполне благожелательно обратился к нам первый стражник. — Падре велел как можно скорее отвезти вас обратно в приют.
Я украдкой взглянула на Вивальди, сидевшего в первом ряду оркестра, — он в ответ лишь комично приподнял брови. Похоже, к нему вернулось обычное озорное настроение.
Марьетта послала публике воздушные поцелуи, и стражники повели нас из театра к выходу на канал, где уже ждала гондола.
Я еще никогда не сидела в гондоле, хотя всю жизнь глазела на лодки из окна. Ощущение бесшумного скольжения по глади канала столь заворожило меня, что я и думать забыла об ожидающем нас наказании. Я не могла оторвать глаз от звезд. Мне казалось, что это небесная лазурь одежд Богородицы проглядывает сквозь дырочки, проколотые в черном бархате неба над моей головой.
Теперь ночные часы для меня привычны, но меня и поныне каждый раз чарует красота звездного неба. В ту ночь я, переполненная музыкой и красками оперы, находилась в особом состоянии, и звезды казались мне волшебством, не совместимым с привычным мне миром. Я глядела на них и думала, что это только сон.
Когда я была еще совсем маленькой, по церковным праздникам нас, приютских мальчиков и девочек, водили по улицам Венеции. Наряженные в красное, в дождь и в зной мы шли, распевая псалмы и взывая к святым. Впереди шествовала одна из сестер, звоня в колокольчик и выкрикивая: «Реr Pietà!»,28 а кто-то из детей — для этой цели всегда выбирали подкидыша помиловиднее — подставлял каждому прохожему корзину для пожертвований. Но едва наши женские прелести оформились настолько, что гондольеры начали посылать нам воздушные поцелуи и бормотать комплименты, как доступ во внешний мир стал нам заказан.